Собрание сочинений том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице - Анна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и стала! Не твоя печаль! — и Ольга так дернула плечом, будто ей вдруг стало больно. Ее праздничный платок дразнил, колол глаза и, казалось, плавился на солнце. Даниле вдруг захотелось сдернуть, смять его, изорвать в клочья, но он боялся дотронуться до него своими грубыми немытыми руками.
— Небось Оська плат тебе привез? — спросил он.
Ольга медленно подняла голову, и глаза ее потускнели, горькое страдание выразилось в ее взгляде, а губы, будто против воли, прошептали:
— Ах, поди ты, поди от меня…
— Погоди ради Христа, просьма-прошу, — взмолился Данила. — Дядья твои промеж нас мутят?
— Дядья…
— Ведь то не отец с матерью…
— Они меня, сироту, выпоили, выкормили. Аль тебе неведомо, что у девки своей воли нету, а богачества — честь одна… Уж пойду я…
— Ой, вот и снова бежишь… обожди ты, Ольгунюшка, обожди… душа в тебе живая, чай… Пошто же дядья твои противу меня пошли?
— Бают: тощо́й жених — кляча монастырская.
Данила вспыхнул до ушей и бессвязно забормотал, что-де и из рядовичей в атаманы выходят, что недавно «сам Иоасаф-архимандрит при всем честном народе» сильно хвалил Данилу Селевина, «служку прилежного» (все это Данила храбро прилгнул), что, наконец, судьба его вот-вот изменится к лучшему.
Но Ольга печально вздохнула и, вдруг кивнув ему, торопливо отошла и побежала вниз по улице к селу Клементьеву — значит, не к золотошвее торопилась она, а домой.
«Плат скинуть побежала!» — догадался Данила, и ревность калеными тисками сжала его грудь. Конечно, Ольга побежала домой, боясь показаться в золотошвейне в этом дорогом платке, наверно подаренном Оське во время сходного торга каким-нибудь заморским гостем — мало ли их, лукавых заморян, понаехало в Москву и Подмосковье за эти дурные, смутные годы.
Атласный платок, ярко струящийся нежной шелковой нитью, вдруг будто опять развернулся перед Данилой, как злое, дразнящее пламя, — и Данила представил себе, как очутился этот платок на голове Ольги… Вот брат его Оська, монастырский торговый гость, вкрадчиво постучал в оконце, около которого вышивает на пяльцах Ольга — золотошвея троицких мастерских, слава которых гремит по всей Москве. Стук… стук… Ольга видит малиновый бархат Оськиной шапки, встает, идет к двери.
«Куда ты, девка?» — строго кричит большая золотошвея, разбитная вдова Варвара. Но Оська, легонько свистнув, уже успел подмигнуть Варваре — не замай-де, ведь девка по моему зову идет. Уж он и Варваре припас что-нибудь, проклятый оборотень! «Поди, поди, девушка!» — ласково говорит лукавая Варвара, и Ольга выходит в сени. Оськины руки хватают ее, как добычу, его колючие бесовские усы щекочут девичьи губы, его воровские глаза нагло глядят в карие девичьи очи… Он что-то жалостливо нашептывает ей и набрасывает на нее этот подлый платок… И Ольга в благодарность целует и обнимает его, этого удачливого, тароватого Оську. Да как же, как же могло все это произойти? Ведь еще совсем недавно Данила обнимал ее плечи, целовал ее милые медовые уста… Ведь еще совсем недавно Ольга, едва увидев его на заветной тропке лесной, бросалась к нему на грудь и говорила, что пела: «Медведушко ты мо-ой, аленькой дружок!» Бывало, прижмется к нему, смеется, гладит его, ладошкой по груди постукивает, улыбаючись приговаривает: «Эка силища в тебе, Данилушко! Ничевохоньки с тобой не боюся, ты меня, сироту, от грома-бури убережешь, заслонушко мой!» Любились они с самой весны, а последняя счастливая их встреча была в день Акулины-гречишницы, 13 июля. Данила этот день крепко запомнил: тогда, по обычаю, в обители варили кашу для нищей братии. В тот день, еще с зари, Данила носил мешки с гречей на кухню. Котлы кипели без останову, кашу для нищих, калик перехожих и юродивых приносили в огромных мисах, а каши все было мало. У ворот под Каличьей башней с раннего утра до позднего вечера толпились не только убогие, но и много своих местных крестьян и всякого пришлого люда. Такого множества едоков Христа ради в обители еще не видывали. Трапезные служки вздыхали: «Оскудел, оголодал народ, стыдобу потерял — наши же посадские локоть о локоть с нищими за стол садятся!» Данила размешивал кашу в котлах, потом поднимал тяжелые мисы и разносил их по столам на площади перед Успенским собором. Уж на что он двужильный, а и то к вечеру у него заныла спина. Улучив часок, он сбегал в Клементьево, мигнул Ольге — и они встретились в любимом их лесочке над Келарским прудом. Ольга была в тот день так ласкова, что даже всплакнула. Она целовала его, а сама все жалась к нему, словно хотела на груди у него спрятаться от целого света. Когда заблаговестили ко всенощной, они расстались, как думал Данила, — до завтра. Но ни завтра, ни еще несколько дней подряд с Ольгой встретиться не удавалось. Брат ее, Алексей, монастырский скорописец, на вопросы Данилы уклончиво отвечал, что Ольга, наверно, сильно занедужила и к ней никого не пускают. Потом Данила встретил Ольгу на улице, но девушка посмотрела на него так строго и недоступно, что он, опешив, не посмел ее остановить. Напрасно, томясь бессонницей, вспоминал он и разгадывал, чем бы мог обидеть Ольгу, но ничего не мог вспомнить. Он пытался перехватить ее на улице, спросить напрямки, не наговорили ли на него злые люди, по Ольга теперь ходила домой в окружении подруг и будто не замечала его. Он пытался пробраться к ней в избу, но был с позором выгнан ее теткой, горластой, косоглазой бабой. Тогда Данила решил земно поклониться Алексею Тихонову, монастырскому «борзому писцу», умоляя его открыть, что произошло. И «борзой писец», с жалостью глядя на Данилу, сказал, что Осип Селевин стал на его дороге: задурил, улестил всех — засватал Ольгу.
— Чай, ведомо тебе, сколь девки лукавы? — пробовал утешить его Алексей.
Первые дни Данила не смыкал глаз, но потом каторжная усталость взяла свое. Словно камень, Данила падал на жесткий рундук в работной избе, где спали служки. Понемногу боль стала тупеть, но Данила все думал об Ольге.
— А-а-а!.. Горе мое! — однажды среди работы простонал Данила.
— Пошто плачешься, сыне? — спросил кроткий голос.
Сухонький, как щепочка, старец Нифонт взял пальцы Данилы в свою детски легкую ручку.
— Зрю человека, а души не вижу, душа страстию закрыта. Душа-то с плотью соперница, а плоть душе ворог, сыне!
Домой они пошли вместе.
— Лучше человеку главу свою потеряти, чем душу страстию отравити! — выговаривал ласково старец Нифонт. Ветерок поднимал его тонкие, как пух, белые волосики на впалых висках. Железная кружка сборщика, запертая большим замком, в которой глухо позванивали деньги, отягощала его худую шею. Пользуясь безответностью Нифонта, старец-казначей посылал его по селам «сбирати на нужды храма с православных христиан», что ленились делать многие молодые чернецы.
Данила хотел было ответить Нифонту, что на восьмом десятке куда как легко учить и советовать перебарывать страсти, да он, Данила, к тому же и не монах еще, но, посмотрев на его костистое потное личико, из жалости к нему не стал возражать, а спросил только:
— Уморился, отче?
Данила рассказал старику о своем горе. Нифонт терпеливо выслушал, а потом вздохнул:
— Ох, сыне!.. Одно-едино горе твое, а глянь-ка пред собой! — и Нифонт показал палкой на беспокойно гудящую толпу под стенами монастыря.
С тех пор как второй самозванец, Тушинский вор, засел под Москвой, котлом закипела вся, уже давно растревоженная, троицкая округа. В монастыре запамятовали то время, когда чинной толпой проходили богомольцы просторным монастырским двором; как сановитые бояре, дети боярские, именитые гости и дворяне приезжали на богомолье из самой Москвы, из Ростова Великого, из Северской и Суздальской земли — монастырь уже давно стал первым из первых святых мест, в которых нуждались и цари. Знать приезжала сюда еще и поохотиться. И не было блюстителей порядка лучше, чем боярские сокольничьи. Бойкие и ловкие, в цветных суконных кафтанах с галунами и кистями, в высоких островерхих шапках, отороченных бобром или куницей, по привычке поднимая правую руку, сокольничьи без труда прокладывали дорогу для своих господ. Народ покорно расступался. И в храмы все заходили и размещались так, как полагалось по чину и званию: черный народ дальше у стен, а «преславные» люди, радетели царской обители и милостивцы ее, — поближе к амвону. А ныне, продолжал свои жалобы старец Нифонт, ничего нельзя разобрать: как стадо, напуганное волками, со всей округи под защиту стен монастырских сбежались все — и черные люди, и торговые, и бояре, и дворяне. В странноприимных домах создалась столь великая теснота, что многие дворяне и бояре не гнушаются проводить ночь в своих дорожных колымагах, а то и просто на травке-муравке. Виданное ли дело, что русские знатные люди, словно бродяги, на улице ночуют?
— Вот он, проклятой господом ворюга-злодей, что над людьем творит, — горестно сказал Нифонт, указывая на толпу под стенами.