Собрание сочинений том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице - Анна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Память о нас унеси! Уговор помни!
— Помню! — крикнула, затрепетав, Варварушка.
Они прошли, а вслед им зашагали зеленые колонны солдат, и за спиной каждого покачивались черные длинные пучки — железные пруты шпицрутенов.
А позади, минуя пыль, взбитую солдатскими сапогами, не торопясь, ехали две коляски. В первой, запряженной вороной парой, отвалились на мягкие подушки бритый старик в зачесанном парике и молодой, курчавый, черный, как цыган.
Варварушка узнала в них главного начальника Качку и страшного всему городу майора.
Позади ехали судья с канцеляристами.
— Проклятые! — всхлипнула кроткая Варварушка и побежала, хоронясь за кусты.
— Успеть бы…
И успела. Встала за стволами двух сросшихся братски берез.
Человек с белой косицей громко читал бумагу.
Донеслось ясно, как возле самого уха:
— «…Три раза по тысяче шпицрутенов»[45].
Варварушка вынула из кармана бережно положенную свечу. Слезы застилали ей глаза. Тряской рукой зажгла свечу, укрывая огонь ладонью. Никогда не чаяла провожать стольких на тот свет. И теперь казалось ей, что уже стояла над могилой, хотя еще были на месте обреченные земле.
Забили барабаны. С коляски голубкой взлетел белый платок.
Варварушка закрестилась, стуча зубами.
К зияющей между живыми частоколами тропке побежал человек.
И сразу пропал. Его закрыло перекрестной дикой пляской черных железных спиц.
Стояла Варварушка под березами, растеряв все думушки и желания, забыв обо всем на свете.
Все темнее и шире алела тропка между рядами, будто жадно пила кровь пересохшая земля.
Били барабаны.
И вдруг живой частокол смешался и пошел к краю площади, где уже лопаты вскидывали землю.
Догорела свеча у Варварушки. Шептали дрожащие губы:
— Упокой, господи… упокой… Все обскажу, голубчики… память о вас унесу… упокой… память унесу…
Вдруг забили, забили барабаны.
И вздрогнула всем телом Варварушка.
Услыхала вдруг, в пожаре мгновенном сердца, что не барабаны бьют, а несется откуда-то гром и земля под ногами гудит, как в грозу.
Барнаул, 1925 г.
НА ГОРЕ МАКОВЦЕ
Повесть
«Мои Курчане в цель стрелять знающи, под звуком труб они повиты, под шлемами возлелеяны, концом копья вскормлены; все пути им сведомы, все овраги знаемы, луки у них натянуты, колчаны отворены, сабли изострены; они скачут в поле как волки серые, ища себе чести, а князю славы…»
«…Ночь меркнет, свет зари погасает, мглою поля устилаются, песнь соловьиная умолкает, говор галок начинается. Преградили Россияне багряными щитами широкие поля, ища себе чести…»
«…заря с кровавым светом появляется…»
«Слово о полку Игореве».В Троицком соборе кончалась ранняя обедня. Зазвонили в малый колокол. Звуки его, тонкие и будничные, таяли в прозрачном воздухе, пропадая где-то за сквозистыми золотыми березами над монастырским прудом.
Широкоплечий молодец великанского роста, что шел по убитой мелким камнем дорожке, опустил наземь ношу, снял свой потрепанный послушничий колпак и, глядя в небо, медленно и истово перекрестился. Августовская заря осветила его длинные, до плеч, русоватые, с рыжинкой, волосы, резко сведенные к высокому носу густые каштановые брови и мягкую бородку, опушившую круглое, до красноты загорелое лицо.
Колокол зазвонил чаще. Молодец со вздохом хотел опять взвалить себе на спину мешок, но поднял его неловко, мешок соскользнул и упал. Туго натянутый холст лопнул, мука белым облаком взвилась вверх.
— Ой, чадо-о! Что туто у тебя деется? Пошто дар божий, аки неразумной, наземь сыпешь? — раздался с крыльца келии сиплый тенорок соборного старца Макария, одного из главных хозяйственников Троице-Сергиева монастыря. Старец, низкорослый, круглый, как бочка, гневно стучал посошком и тряс сивой спутанной бородой.
— Подь сюды, подь сюды, служка троицкой, орясина богова!
Молодец хмуро подошел под благословение. Старец сунул ему в лицо отекшую руку и проворно ударил его посошком по спине.
— Тако ли делати надобно, злоплевельной грешник? Аль запамятовал, како время ноне скудное да буйное. Радетелей храма господня, сколь ране было, ноне нету — бояре кто поубиты, кто к вору в Тушино съехали. Времечко нам в наказание ниспослано, а ты, работниче божий, беса тешишь?
— Да помилуй, отче преподобной… — попытался, наконец, вставить словцо молодец, но старичок опять поднял свой посох, и молодец досадливо затоптался на месте.
— Ох, аз не без глаз… слышь ты, Данилко Селевин?.. Худо для господа робишь, худо! — не унимался старец. — А бог-ат долго терпит, да больно бьет. Слышь ты? Грешная душа твоя мне вся во-о как ведома: перьвый злодей — лень, второй злодей — язык…
— О господи, отче… да уж, кажись, я лишнего слова…
— Второй злодей — язык, — еще гневливее повторил старец, — а третий злодей — соблазн мирской… Все вы, служки, в мир глядите.
— И чернецы из тех мирян, отче, да и миряне такожде божьи люди суть.
— Раби ленивые, раби ленивые…
— Я день-деньской роблю, отче!
— Ой, лжу речешь, чадо, велию лжу речешь!
Но уж тут Данила Селевин обиделся.
— Где ж тут лжа, отче? Роблю от зари до зари. На небеса еле свет видать, а я уж очми гляжу, на ноги встаю, к труду прибегаю. И николи не временится мне обедню во храме отстоять… хочь бы на междучасье[46]малость побыть, так и на то никак дня не хватает.
— Ништо, ништо, сие бог простит, чадо, — рассеянно пробормотал старец, ему стало досадно, что служка разговорился да еще стал с мешком поперек дороги.
Голова старца была тяжела, во рту горчило — сильно засиделись накануне за ужином. Было вчера «большое кормление» для братии — справляли сорокоуст со дня убиения молодого боярина Пинегина, принявшего смерть на поле брани с проклятым Тушинским вором. Боярин-отец не пожалел добра для достойного поминовенья и моленья о спасении души его единственного сына: кроме трапез для нищих, юродивых и калек, он щедро пожаловал на заупокойное кормление самой братии. За ужином старец Макарий сильно приналег на ягодный и ставленый меда, которые хорошо варили в монастырской медоварне. Не обошел старец и фряжского вина и, хоть закусывал плотно — севрюжиной и особенно любимыми им подовыми пирожками с рыбной начинкой, — все-таки голова «не сдюжила». Не достояв ранней обедни, он направился было к себе в келью соснуть до поздней, и вот дернула же его нелегкая — остановить этого остолопа на свою голову!
А Данила Селевин, думая, что разжалобил старца, для такого удачного случая постарался вспомнить свои обиды.
— О прошлой неделе, отче, денек выдался, что было муки-докуки: не присел ни разочка. То в Евдокею-огурешницу было.
— А-а! — сладко протянул Макарий. — Так то, чадо, день, святыми зело обильной: Евдокеи-огурешницы, Авдотьи-малиновки тож, малина лесная доспела. Семи отроков — коли не поспешествуешь господу — сено погниет.
И Макарий, грубо отстранив Данилу посошком, бросил еще строже:
— У, поди, поди, нерадивец!
Не успел старец скрыться за углом собора, как кто-то дернул Данилу за рукав. Перед ним стоял недавно пришедший в обитель просвирник Игнашка, сухопарый, подвижной, усмешливо скаля белые зубы, которые ярко светились на его сморщенном, с реденькой бороденкой, лице.
— Эко рот-ат разинул! Аль знаменье какое узрел?
Данила рассказал, как обидел его сейчас старец Макарий.
— И-их, голубина душа ты, Данилко! Коли тебя заденут, огрызаться надобно, парень… Ведомо, бойкой сам набежит, а на тихого бог нанесет… Однако я за мукой вышел, уж время как к поздней просфоры ладить. Аминем квашни не замесишь, молитву твори, а муку клади!
Вместе они притащили мешок в просфорную. Пушистые от мучной пыли слюдяные оконца еле пропускали свет. Пахло хлебом, мышами, старым, прокисшим деревом — большие выдолбленные чаши для замеса, плохо вымытые, были свалены грудой на полу. Тут же валялись и лопаты.
Игнашка вытащил из печи полную лопату просфор. Одна покатилась на пол.
— Батюшки, грех-то, грех-то какой!.. — испугался Данила, бросившись поднимать.
Игнашка расхохотался.
— Спасибо, лопатушка! — и сухопарый Игнашка, словно мальчишка-озорник, поклонился лопате и торжественно поставил ее в угол, а потом стал высмеивать Данилу:
— Чего ты очми-то зыришь, непутева головушка? Коли, слышь, просфоры с лопаты скатились, в алтарь не понесешь их. Ну и гоже ей в мою да твою грешные утробы попасть! Ешь во благовремении!
— Ой, грешно, хлеб-ат божий… — опять струсил Данила, указывая на отпечаток креста на просфоре. — Вона печать-то аж светится — жар в пещи ее не берет.
— Эх, — досадливо сказал Игнашка и взял с полки небольшую железную вещицу с палочкой посредине. — Ha-ко зри, вот она, печать сия. Обмакну ее в водицу да в тесто просфорное и вдавлю, обмакну да и тако же вдавлю… Все, брат, мы, люди грешные, творим… На, поешь-ко!