Собрание сочинений том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице - Анна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слота закричал, чтобы все слушали. Алексей сначала рассказал, что инока Марфа, которую первый Самозванец-расстрига угрозами заставил назвать его сыном, теперь, после появления второго самозванца, всенародно призналась в слабости своей и разослала повсюду грамоты, чтобы сердца людские просветились и окрепли.
«…а я вас на то благословляю, — громко и раздельно читал Алексей, — и прошу того у бога, чтобы сердца ваши на истинный путь обратилися, и жити вам в своих домах безмятежно…»
Тут поднялся плач: дома всех, кто слушал чтенье, были сожжены или брошены.
«А тому истинно верьте, — продолжал чтение Алексей, — что был не сын мой, а вор, богоотступник, расстрига Гришка Отрепьев, и убит он ныне на Москве: мои очи его мертва видели, а истинный государь, мой сын Димитрий Иванович, убит в Углече в 1591 году, а ныне мощи его… сами о себе свидетельствуют неизреченными чудесами».
— Вот где она, правда истинная! — строго сказал Алексей, бережно засунув свиток за пазуху.
Мужик с густой лешачьей бородой, смуглым лицом и дикими глазами, что сидел на телеге у ног Алексея, вдруг приподнялся на коленях и гаркнул:
— Эко, пошто ж она, инока-то Марфа, ране того нам не открыла? Кабы поначалу она первого вора не признала — глядишь, урону было бы менее нам, людишкам тяглым!
— Ой, погибель наша, погибель! — раздался опять чей-то истомленный голос, — и опять все вокруг заголосило, закипело, как на огне: жалобы смешались с бранью, слезы — с проклятьями.
— Экой народ-ат оголтелой стал! — и Алексей смущенно заторопился к воротам, а Данила, смиренно вздыхая, зашагал к Плотничьей башне.
Боярыня сидела в монастырской золотошвейной и слушала советы набо́льшей золотошвеи, посадской вдовицы Варвары Метелевой. Кроме денежного вклада за упокой души милого сына, боярыня решила сделать ценный вклад в ризницу, но ни на одном предложении золотошвеи не могла остановиться. Ей совсем не хотелось, чтобы вклад ее завалялся в бездонных кованых сундуках монастырской ризницы. Хоть и тяжелые времена подошли, а сказывают люди: в ризнице пудами лежат церковные одеяния, воздуха́, платы разные, шитые золотом, серебром, жемчугом, осыпанные адамантами[50], бирюзой персидской, мелкой зернью индийской. А про парчу и атлас, что в Москве в гостиных рядах на Красной площади купить можно, — про то и говорить нечего. Такие вклады, хоть этого в глаза и не скажут, бедны, как свеча алтынная, и никакого почета им не будет. Надо взять не только богатством, но и выдумкой. А боярыня на выдумку не горазда. Она скучливо слушала вдовицу, сморщив узенький лоб с насурмленными бровями.
— Нашу работку и на Москве хвалят, боярыня, — стрекотала вдовица. — Ан вышьем мы епитрахиль земчугом новгородским, меленьким-меленьким, что твой бисер, а в междурядьях — золото кованое нашито, а на ем обрезки чернью… Уж како поднесешь такую, старец-казначей учнет тебе земно кланятися за дар твой!
— С твоего бы слова что с золотого блюдца! — вздохнула боярыня. — Многожды я у Троицы наливалась — и гляжу: епитрахилей святы старцы имеют боле, чем иные невесты сарафанов. Ох, может, кто из твоих искусниц присоветовал бы?
— И то верно! — обрадовалась Варвара. — А ну, девки, кто сдогадается? Ты, Ольгуха?
Ольга Тихонова подняла от работы карие глаза. Взгляд ее был рассеян и тепел, иссиня-черные брови чуть играли, будто мысль ее летала где-то далеко от этой низкой, душной комнаты с мутными, как бельма, слюдяными оконцами.
Боярыня ласково повторила вопрос. Ольга вышла из-за пяльцев и низко поклонилась.
— Дозволь, боярыня, слово молвити… Твоя правда — диво денег дороже. Закажи ты нам амалак али параманд для отца-архимандрита. Тот плат нагрудной ангельской чин означает… Возьми ты, боярыня, зеденейского бархату, черного, яко ночь беззвездная и яко печаль твоя, мати!.. Посередке плата индийским земчугом, мелкой зернью изошьем крест об осьми концах, а внизу того креста главу и кости адамовы — то изладить меленьким земчугом новгородским.
— Благолепно баешь, девонька! — умилилась боярыня.
— По пясточке[51] во все стороны отмерим — круг изошьем, твердь небесна… тут надобно камень синь-адамант. Ишо малу пясточку от круга отмерь — и страсти господни проложим земчугом и малу толику иными каменьями. Не поскупись токмо, боярыня, яхонту да червленых крохотных камушков отпустить — червленой-ат камень яко кровь засветится. А во всех углах того плата разошьем земчугом же по ангелу летящу, на трубе играющу. А обошьем мы тот плат сребромохрой тесьмой… и засветится тот плат, боярыня, яко любовь и скорбь твоя неразмычная.
— Ох, взяла ты меня за сердце, девка! — и боярыня даже всхлипнула.
— Поди ты сюда, умница! — и она, окончательно расчувствовавшись, обняла Ольгу и поцеловала ее в гладкий матовый лоб. — Ох, девонька, уж больно полюбился мне совет твой, што, мыслю, окромя твоих рученек, никто краше того плата не изладит. Слышь, Варвара, пусть Ольгуха мне тот плат разошьет!
Далее начался разговор о бархате и каменьях.
— Али в Москву людишек спослать? — раздумывала боярыня.
Варвара радушно засуетилась.
— И-и, матушка, да тут близехонько у нас есть молодец тароватый, Селевин Осип, купец монастырский — он те хоть со дна морского добудет!
— Ладно, — согласилась боярыня. — Закажи все добытчику твоему.
Ольге было приказано работу начать тотчас же, как только Осип принесет товар. А чтоб «искуснице повадней было», боярыня обещала ей сделать подарок к свадьбе. Вдовица даже облизнулась тихомолком: боярыня хоть и нравная и с придурью, как иногда случается, но уж если вздумает кого одарить, то на алтыны считать не станет.
«Атласом, суконцем, тафтой китайской али мягкой рухлядью[52] наградит», — думала Варвара. Давно хотелось ей, посадской щеголихе, обновить свою «обеднюшню шапку». Отец кабацкой Диомид, который продает мед да брагу в монастырском кабаке, уж давненько обещал ей шкурку бобра — чу́дны бобровые гоны во владениях обители. Но мешкотен этот тугодумный монах, отец Диомид, а пуще того скуп и хитер.
— Слышь, Ольгуха, слышь, девонька! — запела Варвара. — Уж коли наградит тебя боярыня мягкой рухлядью, уж ты обо мне, прошу, не запамятуй. Уж ты мне-то посули, ладно?
— Коли одарит, могу и посулить, — ответила Ольга.
Вдовица посмотрела на склоненное над пяльцами девичье лицо и, по привычке не верить никому, подивилась про себя: «Уж больно девка покорна, воск ярой! А поди, себе на уме, тоже хитра-хитруша!»
А Ольге больше всего хотелось, чтобы ее сейчас не трогали, чтобы не напоминали ей ни об Осипе, ни о свадьбе. Когда Осип Селевин сидел с ней рядом и, обнимая ее плечи, пророчил, как будет она скоро «хозяюшкой по сеничкам похаживать», — когда она слышала его мягкий воркующий голос, тогда верила тому, что он говорил: да, да, ей, сироте, уже наскучило «из рук дядьев глядеть», их попреки слушать; да, хорошо хозяюшкой по горнице ходить, гостей принимать… Но уходил Осип — и мечты разлетались, как вспугнутые воробьи.
Туго натянутый зеленый шелк поскрипывает под иглой. Идет игла по зеленому полю и след оставляет алый и лазоревый, вперемежку с золотом. Вьется неверная шелковая нитка, обвитая тончайшей золотой битью[53]. Зацепилась с изнанки за лазоревый лепесток — и оголилась драгоценная нитка, тонким вьюнком сползла с нее золотая бить. Надо терпеливо обкрутить нитку, ведь каждая на счету. Но золотобитье юлит, развивается, будто светлый волос льнет к руке, светлый волос на милой голове.
Ольга уколола палец и вскрикнула.
— То к добру, — усмехнулась Варвара. — Видно, рукоделье твое дюже приглянется.
Через три недели, в половине сентября, Игнат-просвирник в разговоре упомянул, что семнадцатого сентября Осип Селевин женится. Не заметив, как вздрогнул Данила, просвирник добавил:
— Сам слышал, у Параскевы-Пятницы оглашали[54]. То-то через два дня ты, паря, нос в вине помочишь!
— Мне того вина ненадобно! — злобно крикнул Данила. — Псам смердящим то вино выплесну!
— Эко, оглашенной! Уж браток девку у тебя не перебил ли? — догадался просвирник.
Данила поднял мрачный взгляд.
— Перебил.
— Эко горе, эко горе! — сочувствовал просвирник. — Одначе, паря, голову не вешай. Айда, возвеселим сердца наши, де́рнем по чарочке!
Данила, в знак согласия, отчаянно махнул рукой.
В царевом кабаке было жарко и душно. Едва Данила с просвирником успели войти, как следом за ними через порог с хохотом и визгом перевалилась меховая куча. Диковинно кувырнувшись, куча распалась — и посреди кабака очутились два мужичонка в вывороченных мехом вверх полушубках. Рожи у мужиков были вымазаны сажей и натерты кирпичом, белые зубы скалились, глаза бегали во все стороны, губы весело чмокали. Один из скоморохов, тот, что помоложе, надел на всклокоченную голову грязный колпак с медным бубенцом, скорчил уморительную рожу и подбоченился.