Аркашины враки - Анна Львовна Бердичевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хамидка, – сказала она, – ты ко мне с Ха-литкой иди! Я со сцены, из-за экрана смотреть буду.
И они смотрели «Двух бойцов» втроем из-за экрана, сидя на красной фанерной трибуне. В каждом клубе была трибуна – высокий ящик, который выносили из-за кулис на сцену, когда наступали «общие собрания». В клубе «Прогресс» трибуна была очень высокой и очень просторной, на ней вполне можно было сидеть втроем и смотреть кино сквозь экран. Халитка то ли смотрел, то ли дремал, разомлев от счастья. Потом к ним пришла Васька, запрыгнула к Фае на колени. Потом вышла Фаина мать, постояла за ними, ушла, снова пришла с тремя кусками хлеба, еще тепловатого, намазанного яблочным джемом. Они, и мать тоже, смотрели фильм о двух бойцах. И ели хлеб, ели долго, потому что забывали о нем, когда то, что происходило на экране, на обратной его стороне, становилось ими самими, их жизнью. Потом они приходили в себя, снова слышали дыхание и тепло друг друга… Запах хлеба и джема тоже возвращался, и они дружно принимались жевать, изредка поблескивая друг на друга глазами. А за экраном, по ту его сторону, вздыхал и шевелился зал. Временами вся жизнь по ту и по другую сторону светящегося полотна сливалась в трепете его плоского пространства, объединяющего и дарящего всем одну общую, счастливую и горькую, отчетливую, прекрасную судьбу. Даже Халитке. Но не Ваське. Она тоже зорко всматривалась в экран, но выискивала в его мерцании свои, всегда свои, одинокие мечты.
Когда фильм кончился, экран, вспыхнувший вывернутым наизнанку словом «конец», погас, потом осветился снова, тускло и желтовато. Это включили свет в зале. Было слышно, как захлопали сиденья стульев, народ, сморкаясь и кашляя, пошел к выходу. Тайным, заэкранным зрителям было понятно, что в пустеющем зале, в синем широком проеме двустворчатой двери, открывшейся в школьный сквер, люди расстаются, становятся раздельно самими собой. Еще слезы не высохли на лицах зареванных женщин, а они уже смеялись, толкали своих мужей, говорили о домашнем и завтрашнем. И тогда догадливый и загадочный, вернувшийся с курорта киномеханик Венька на полную мощность динамиков врубил фонограмму фильма – Марк Бернес запел про Костю-рыбака. И уже общая, снова одна на всех, волна понесла людей по прячущимся в сумерках баракам, домишкам и казенным станционным строениям Буртыма.
Фая, Халитка и Хамидка бежали по сумеркам, взявшись за руки. Сонного и тихого Халитку приходилось почти волочить. Сумерки были синими и по-осеннему студеными, только от дороги, из которой хлюпающие башмаки в такт «Косте-рыбаку» выбивали облачка пыли, еще тянуло теплом. Они бежали до птичника, потом, уставшие, пошли шагом вдоль забора, за которым, как всегда, шумели деревья, потом снова побежали по росистой жесткой траве пустыря, служившего футбольным полем. За пустырем светили окна Хамидкиного барака.
– Все, дальше не ходи, я его одна дотащу.
Они постояли, отпыхиваясь. Хамидка подхватила под мышки совсем уж раскисшего Халитку и засеменила к бараку. Он ныл, она волокла брата и что-то ворчала по-татарски.
К клубу Фая прибежала, когда уже совсем стемнело. И удивилась, что мать не встречает ее. СЛУЖЕБНЫЙ ВХОД – криво-косо намалеванная на клубной двери крупная эта надпись смутно белела в ночи, а огонька маминой папиросы не было. Фая остановилась. Она уверена была – на крыльце, облокотившись на перила, ее должна ждать мать… курить, слушать ночные звуки… и волноваться. Фая потому и спешила так. Оказывается, можно было и не спешить. Странно как-то… Фая послушала те ночные звуки, которые должна была слышать мать, если б ее ждала. Глухо и неизвестно чем – всем – шумел ветер, где-то спокойными голосами матерно разговаривали пьяные, раза два тявкнула собака у Рудометовых. Вот паровоз прогудел и свистнул, проволок грузовой состав мимо станции. Может, Фая действительно слишком быстро прибежала? И мать просто не успела выйти ее встречать? Пахнуло ночным ветром, до Фаи донесся скрип, как будто деревянный клуб треснул и кто-то растаскивает его на две половины. Фая наконец испугалась и за себя, и за мать.
Она поднялась на крыльцо, отворила тугую, обитую изнутри войлоком дверь, ведущую на сцену, и шагнула во тьму. Уже свет на сцене и в зале был потушен. Сразу налево была дверь в гримировочную. Фая слепо стала водить по ней ладошкой, отыскивая ручку. За дверью мужской голос выговаривал кому-то:
– Ну куда ты, Матя, лезешь. Не лезь. Тут строго.
Фая вошла. И увидела крепкую кирпичного цвета шею, широкую спину в выцветшей синей рубахе. Мужчина сидел на крыльце спиной к двери и повернулся не сразу. Фая успела разглядеть и спину, и затылок, и начинающуюся лысину в светлых волосах.
Агния Ивановна глубоко прижалась к прямой и высокой кожаной спинке дивана.
– Что так долго? – сказала она Фае, но видно было, что ответа не ждет. Фая и не стала отвечать. Она подумывала, как бы ей обойти незнакомого человека – слева или справа. Сидел он посередине ступенек. Когда она уже решила просто спрыгнуть с крыльца, сбоку, мужчина оглянулся, – оказался он широколицым, веселым – и подвинулся.
– Ну вот, Матя, – сказал он непонятно кому, – мы с тобой и пройти-то не даем.
Кто-то завозился у него за пазухой, под рубахой. Одна пуговица на этой рубахе была оторвана, и в щель высунулась розовоносая, белобрысая кошачья голова с драным ухом. С дивана послышалось глухое ворчанье. Рядом с матерью сидела Васька. В этот момент они были похожи друг на друга – обе напряженные, худые и, как показалось Фае, красивые, с большими желтыми неподвижными глазами. Только у матери глаза были потемней и взгляд непривычно растерянный, а Васька глядела стеклянно и ворчала как-то незнакомо, чревовещательски.
– Поздоровайся, Фая, это дядя Веня, киномеханик, – сказала мать. И уже самому Вене: – Кстати, она мне про вас рассказывала.
– Да ну! – Веня улыбнулся. Улыбка у него была легкая, просто возникающая. – Что ж ты про меня рассказывала?
Фая молчала, ответила мать.
– Вы на море отдыхали. У вас помощницей Хамидкина мать Галя. Вы с клубного чердака падали. Легкие у вас больные…
Последние материны слова как бы в воздухе зависли. Улыбка на Венином лице не исчезла, но поугасла. Веня кашлянул как бы нарочно и кстати и совсем смутился. Хотя не таковский был Веня Урасов человек, чтобы совсем смущаться.
– С чердака-то я вовсе и не падал! – Улыбка на его никак не чахоточном лице снова сияла, и