«Только между женщинами». Философия сообщества в русском и советском сознании, 1860–1940 - Энн Икин Мосс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подступившись к этой теме в литературной форме, Чехов и Толстой помогли обозначить наиболее жгучие вопросы и цели, стоявшие перед искусством на заре ХХ века. Несмотря на вторгающееся влияние символистского и других эстетских течений, повесть Толстого значительно оживила дискуссию о роли литературы в обществе — в частности, относительно женского вопроса[345]. Из-за того, что эта повесть привлекала широчайшее внимание, и ввиду положения, которое занимал в русской культуре сам Толстой, в литературе и публицистике той поры, где шла речь о поле, браке и женщинах, стали очень часто стали упоминать «Крейцерову сонату», и, кроме того, писавшие о женщинах уже никак не могли пройти мимо морализаторской идеи Толстого о задачах литературы[346]. Повесть, напечатанная последним живым великим русским писателем-пророком, едва ли могла заверить читателей в светлом будущем русской литературы, потому что писатель этот решил заклеймить все виды искусства, объявив, что они просто-напросто отражают вожделение мужчин к женщинам и маскируют мужские пороки: «Возьмите всю поэзию, всю живопись, скульптуру, начиная с любовных стихов и голых Венер и Фрин, вы видите, что женщина есть орудие наслаждения… сладкий кусок». Художественной прозе Позднышев отводит чисто образовательную задачу:
Во всех романах до подробностей описаны чувства героев, пруды, кусты, около которых они ходят; но, описывая их великую любовь к какой-нибудь девице, ничего не пишется о том, что было с ним, интересным героем, прежде: ни слова о его посещениях домов, о горничных, кухарках, чужих женах. Если же есть такие неприличные романы, то их не дают в руки, главное, тем, кому нужнее всего это знать, — девушкам[347].
Это заявление об образовательной пользе литературы вызывает в памяти утилитарные взгляды Чернышевского, который считал, что литература должна служить «учебником» жизни. А еще можно вспомнить ту сцену из «Анны Карениной», где Левин дает Кити почитать свои дневники. Познакомившись с этими тетрадками, Кити приходит в ужас, но сама же признает, что ей полезно было прочесть все это. Однако разговор начистоту между супругами об их столь разном сексуальном прошлом кажется маловероятным — ведь Позднышев не доверяет жене. По сути, этой повестью писатель требует не ввести образование, а обратиться в другую «веру» — или впасть в отчаяние.
Реакция в прессе на повесть Толстого в основном затрагивала на полемическом уровне идеи Позднышева — так, как если бы это были идеи самого Толстого[348]. А вот Чехов воспринимал «Крейцерову сонату» просто как художественное произведение — во всяком случае, до того, как Толстой опубликовал «Послесловие» к ней. Вот какой отклик на эту повесть оставил Чехов в письме к А. Н. Плещееву от 15 февраля 1890 года:
Неужели Вам не понравилась «Крейцерова соната»? Я не скажу, чтобы это была вещь гениальная, вечная — тут я не судья, но, по моему мнению, в массе всего того, что теперь пишется у нас и за границей, едва ли можно найти что-нибудь равносильное по важности замысла и красоте исполнения. Не говоря уж о художественных достоинствах, которые местами поразительны, спасибо повести за одно то, что она до крайности возбуждает мысль. Читая ее, едва удерживаешься, чтобы не крикнуть: «Это правда!» или «Это нелепо!»[349]
Возможно, Чехов сознавал сходство толстовского безумца со своим припадочным студентом. В отличие от чеховского Васильева, Позднышев находит в себе смелость проповедовать на улицах — и заставляет своего слушателя теряться в догадках, «правда» ли его слова или все в них «нелепо». В первые годы того этапа своего творчества, когда Чехов придерживался принципов «объективного повествования», он, возможно, оценил бы и то, как Толстой использует форму рамочного рассказа, чтобы взволновать читателя и в то же время сохранить впечатление художественной объективности (или, по крайней мере, собственной отстраненности). Действительно, рассказ балансирует на грани достоверности, позволяя восприимчивому читателю самому решать, кем следует признать Позднышева после его лихорадочной исповеди — сумасшедшим или пророком. Его рассказ обрамляется разговорами пассажиров (из самых разных сословий), спорящих между собой о любви и браке. Таким образом, как и взгляды Васильева на проституцию в чеховском рассказе, представления Позднышева о браке, женщинах и мужчинах можно приписать исключительно ему, обеспечив Толстого «нарративным алиби», если воспользоваться метким определением Джастина Вира[350]. В конце поездки и рассказа слушатель/рассказчик жмет руку Позднышеву, и этот жест может означать подспудное согласие с ним и прощение совершенного им убийства, а может быть, просто признательность за то, что он решился излить душу.
Отголоски интереса Чехова к «красоте исполнения» повести Толстого, пожалуй, можно найти в его собственных более поздних экспериментах с рамочными рассказами, к числу которых относятся «Бабы», «Ариадна» и «Крыжовник»: основное повествование или сводится на нет, или обретает условность — в зависимости от различных степеней сочувствия, испытываемого слушателями к рассказчику, и от физических обстоятельств рассказывания. Полемические идеи рассказчиков и их истории существуют не сами по себе: они привязаны к физическим телам людей и к их окружению, рассказ то и дело прерывается из‐за нетерпения или неодобрения слушателей или их телесных потребностей. В «Бабах», если патриархальный глава крестьянского семейства одобрительно отозвался на рассказ проезжего о наказании за супружескую измену, то его невестки, оставшись наедине после того, как мужчины ушли спать, выразили сочувствие и к наказанной женщине, и к ее сыну-сироте. В «Ариадне» слушатель принялся спорить с рассказчиком, а потом спор наскучил ему, и он назвал рассказчика «страстным, убежденным женоненавистником». Увидев, что тот не унимается, он просто «повернулся лицом к стенке», — и на этом рассказ закончился[351]. В «Крыжовнике» рассказ много раз откладывается: то кто-то раскуривает трубку, то припускает сильный дождь, то все участники долго и с удовольствием купаются, а когда история наконец рассказана, слушатели остаются недовольны[352]. Сдержанный рассказчик Толстого, с одной стороны, вроде бы не оправдывает полностью взгляды Позднышева, а с другой, никак не пытается их опровергнуть. Отклики на произведения обоих писателей дают представление о том, как воспринимали читатели-современники их авторские позиции: Чехов у многих вызывал замешательство