Нексус - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Годы спустя, освободившись от этих эмоциональных пут, я часто вспоминал тот поворот и свои прежние чувства.
— Чем это объяснить? — вопрошал я. — Как будто в тех стенах осталась часть меня. Та, что так и не сумела освободиться.
Мона сидела на полу, привалившись к ножке стола. Вид у нее был спокойный и расслабленный. Она была готова слушать мою исповедь. Задавала вопросы, касающиеся вдовушки, — такие вопросы женщины обычно не задают. И сидела так близко, что мне ничего не стоило протянуть руку и положить на ее лоно.
Это был тот редкий, удивительный вечер, когда сам воздух словно излучает гармонию и взаимопонимание, а беседа льется легко и непринужденно на самые непростые темы — даже с женой. Ни в чем нет спешки, не торопишься даже забраться в постель с любимой, хотя мысль о близости постоянно витает, пронизывая общение.
Откуда-то сверху, как будто из следующего воплощения, видел я тот поворот на Лексингтон-авеню. Те чувства не просто отошли в прошлое, они казались немыслимыми. Сомнений не было — никогда больше не пережить мне такого отчаяния, такой тоски.
— Может быть, подобные чувства породила моя неопытность. Я не мог пережить того, что оказался в ловушке. Думаю, что чувствовал себя много лучше, если бы женился на ней. Кто знает? Несколько лет мы могли быть счастливы.
— Ты говоришь, Вэл, что тебя удерживала жалость, но мне кажется, то была любовь. Думаю, ты любил ее. Ведь вы никогда не ссорились.
— С ней невозможно было поссориться. Это ставило меня в невыгодное положение. И сейчас помню, что чувствовал каждый день, останавливаясь перед витриной магазина и разглядывая ее фотографию. Столько печали было во взгляде, что я невольно вздрагивал. День за днем, возвращаясь домой, я смотрел в эти глаза на фото, видел бесконечную скорбь и задавал себе вопрос, в чем ее причина. А позже, когда мы уже были какое-то время близки, я заметил, что прежнее грустное выражение снова появляется в ее глазах… когда я делал что-нибудь обидное и глупое. И вынести этот взгляд было гораздо тяжелее, чем самые злые слова…
Какое-то время мы оба молчали. Теплый, напоенный ароматами ветерок мягко колыхал шторы. Снизу доносились звуки патефона. «Приношу жертву тебе, о избранник Божий…» Прислушиваясь, я протянул руку и нежно погладил ее лоно.
— А знаешь, я совсем не собирался рассказывать тебе все это, — возобновил я разговор. — Хотел всего лишь поговорить о Сиде Эссене. Вчера я заходил к нему в магазин. Вот уж Богом забытое местечко! Огромный сарай! Там он сидит круглый день — читает или, если заглянет случайный знакомый, играет в шахматы. Он пытался всучить мне подарки — рубашки, носки, галстуки и прочее. Мне стоило большого труда отказаться от этих даров. Ты права, он действительно очень одинок. Придется сопротивляться его желанию дружить взахлеб… Но я не о том. Как ты думаешь, что он читал вчера?
— Достоевского?
— Не угадала.
— Гамсуна?
— Опять не то. Леди Мурасаки [79] — «Гэндзи-моногатари». Я так и не смог это дочитать. А он, похоже, читает все подряд. Русских писателей — по-русски. Немцев — по-немецки. Читает также по-польски и, конечно, — на идиш.
— А Папочка читает Пруста.
— Вот как? А знаешь, чего Эссену до смерти хочется? Научить меня водить автомобиль. В случае успеха готов одолжить нам свой восьмицилиндровый «бьюик». Говорит, что трех уроков будет достаточно.
— Почему ты вдруг решил заняться вождением?
— Ничего я не решил. Просто он считает, что мне следует время от времени вывозить тебя на прогулку.
— Не стоит, Вэл. Не твое это дело — водить машину.
— Я твержу ему то же самое. Лучше бы он подарил велосипед. Здорово опять покрутить педали.
Мона промолчала.
— Не вижу энтузиазма, — сказал я.
— Просто я тебя знаю, Вэл. Будь у тебя велосипед, ты не стал бы писать.
— Может, ты и права. Но помечтать приятно. Впрочем, я уже староват для велосипеда.
— Ты староват? — Она весело расхохоталась. — Староват? Думаю, ты и в восемьдесят не угомонишься. Прямо второй Бернард Шоу. Старость тебе не грозит.
— Хотелось бы написать еще несколько книг. Сочинительство забирает энергию, это ты хоть понимаешь? Поговори как-нибудь на эту тему с Папочкой. Он как, считает, что ты пишешь восемь часов в день?
— Он не думает о таких вещах.
— Может, и нет. Но о тебе же думает. Красивая женщина — и писатель, это большая редкость.
Мона рассмеялась:
— Папочка не дурак. И понимает, что я не прирожденный писатель. Он хочет убедиться в том, что я могу завершить начатое. Хочет, чтобы я проявила волю.
— Странно, — сказал я.
— Не так уж и странно. Он видит, что я растрачиваю себя, разбрасываюсь.
— Но он едва знает тебя. У него чертовская интуиция.
— Он влюблен — разве это все не объясняет? И скрывает свое чувство, считая, что не может правиться женщинам.
— Он что, так уродлив?
Мона улыбнулась:
— Ты мне не веришь? Да, красивым его не назовешь. Выглядит он, как и положено бизнесмену. И стыдится этого. Несчастный он человек. Постоянная печаль на лице совсем не красит его.
— Я уже начинаю жалеть его, беднягу.
— Не надо говорить о нем снисходительно. Он не заслуживает этого.
Мы немного помолчали.
— Помнишь то время, когда мы жили в Бронксе по соседству с семейством доктора? Тогда ты еще заставляла меня спать после обеда, чтобы я мог в два часа ночи встречать тебя у дансинга. Ты искрение полагала, что я вполне в состоянии ежедневно оказывать тебе эту маленькую услугу, а потом вставать свеженьким как огурчик и в восемь уже быть на работе. Помнишь? И я ходил тебя встречать, несколько раз ходил, хотя это просто убивало меня. А ты считала: если мужчина любит, это ему в радость.
— Я была слишком молода. И кроме того, не хотела, чтобы ты оставался на той работе. Надеялась, что ты устанешь и бросишь ее.
— И добилась своего. Я тебе очень благодарен. Иначе наверняка все еще сидел бы в конторе, одних принимая на работу, а других увольняя…
Молчание.
— И вот когда казалось, что все уже утряслось, дела пошли как нельзя хуже. Ну и досталось мне от тебя! А может, это тебе досталось?
— Давай не будем об этом, Вэл. Ну пожалуйста.
— Хорошо. Не знаю, почему я заговорил об этом. Забудь.
— Видишь ли, Вэл, не жди спокойной жизни. Не будь меня, кто-то другой заставил бы тебя страдать. Ты сам ищешь неприятностей. Не сердись, но вот что я тебе скажу. Возможно, страдание тебе необходимо. Оно не сломит тебя — это я гарантирую. Что бы ни случилось — ты выстоишь. Представь себе поплавок. Сколько ни погружай его — хоть до самого дна, on все равно всплывет. Так и ты. Иногда эта твоя способность уходить на дно пугает меня. Я устроена иначе. Я держусь на плаву благодаря своим физическим свойствам, ты же… хочется сказать — духовным, но это не совсем то. Скорее, животным. В тебе сильное духовное начало, но много и от животного. Ты безумно жаждешь жизни, во что бы то ни стало… в каком угодно обличье — человека, животного, насекомого или даже микроба…
— Может, ты и права, — сказал я. — Между прочим, я еще не рассказал тебе об одной странной истории, что приключилась со мной в твое отсутствие. В ней замешана одна волшебница. История забавная, но мне почему-то не кажется смешной.
Мона удивленно смотрела на меня, широко раскрыв глаза.
— Это случилось вскоре после вашего бегства. Я так стремился к тебе, что был готов на что угодно, только бы оказаться рядом. Пробовал получить работу на корабле, но получил от ворот поворот. И вот однажды в итальянском ресторане… мы в нем бывали… я встретил одного субъекта, с которым познакомился там же раньше… кажется, он декоратор. Вполне приличный человек. Во время разговора… речь зашла о «Фиесте»… мне пришло в голову попросить у него денег на дорогу. У меня было ощущение, что если удастся его растрогать, то дело в шляпе. Когда я говорил о тебе и о своем отчаянии, слезы выступили у меня на глазах. Было видно, что рассказ произвел на него впечатление. Потом я извлек бумажник и показал твою фотографию — ту, мою любимую. Декоратор был приятно удивлен. «Да она красавица! — воскликнул он. — Необыкновенно хороша! Какое лицо! Сколько в нем страсти и чувственности!» «Теперь вы понимаете меня?» — спросил я. «Еще как! Такая женщина никого не оставит равнодушным». Он положил фотографию перед собой на стол, словно собирался получше изучить ее, и заказал нам выпивку. Потом снова заговорил о романе Хемингуэя. По его словам, он был в Париже, и не один раз. И все в таком духе.
Я замолчал, изучая реакцию Моны. Та смотрела на меня с любопытством и улыбалась.
— Продолжай, — попросила она. — Я вся — внимание.
— В конце концов я дал понять, что готов на все ради того, чтобы оказаться рядом с тобой. «На все?» — переспросил он. «Да, — ответил я. — На все, кроме убийства». И тут я понял, как он истолковал мои слова. Но декоратор не стал ловить меня на слове, а перевел речь на другое: бой быков, археологические раскопки — совершенно посторонние темы. У меня упало сердце: он явно ускользал из рук.