Ястреб из Маё - Жан Каррьер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То был час, когда вокруг него мир и все его живые твари потихоньку возвращались к жизни, после неистового разгула солнечных лучей, с поистине восточной беспардонностью обнажавших все язвы и изъяны округи, как в индустриальной зоне, так и в жалких лачугах и хижинах, воздух делался постепенно более влажным, словно бы утренним; свежие запахи покрытых росою трав вздымались из лиловых низин, где с наступлением темноты начинали мигать видные от забоя огоньки ферм и поселков. В этот вечерний час нисходит умиротворение, желание сесть за стол с другими людьми, пить и есть за компанию с ними, медленно пройтись по деревне среди хозяйственных шумов и отголосков бесед; тот час, когда девушки как бы тянутся к вам губами и вас овевает облако ванильного запаха от их набриллиантиненных волос, смешиваясь с источаемым липами сладким, любовным ароматом; час, когда еще крепкие пятидесятилетние фронтовики, играя в шары, с треском взрывают свои последние политические и скабрезные бомбы, час, когда старики под платанами перетрясают старые дрязги, не думая о том, что, возможно, они умрут ближайшей ночью и все эти пустяки не имеют уже никакого значения.
А там, дальше, на берегу моря или в кустах вокруг танцевальных площадок, толкутся те, кому с высокого дерева наплевать, имеет ли хоть что-нибудь хоть какое-то значение; они целуются напропалую и воровато, точно коты, ищут наслаждений.
Собрав все орудия своей работы и завернув их в брезент, чтобы они не отсырели от ночной росы, Абель спускается вниз, приминая влажные травы и эластичную землю, чувствуя, как от соприкосновения с ними усталость его уменьшается. Действительность, которую он нес в себе, — битва с горой, открывающая широкие перспективы, это ни с чем не сравнимое дерзкое отплытие в великое и неведомое грядущее, — заставляла его забывать ту действительность, что ждала его внизу, у порога, с поджатыми губами, уныло вытянувшимся носом, крючковатыми, жадными руками, которым мало журавля в небе, сытая по горло обещаниями, чуждая беспочвенных, лирических увлечений, злобную действительность, расчетливую, вечно всем недовольную, ощетинившуюся завистью, как ежик иголками, все сводящую к сиюминутной низменной пользе, бесчувственную как в постели, так и перед лицом смерти — даже ей ничего не одалживая или одалживая нехотя, страдающую запорами, терпящую лишения ради лишений, предпочитающую скудное благоразумие скопидомов безумию тех, кто шагает, засунув руки в пустые карманы, храня все свое богатство в голове. «Из-за тебя мы умрем на соломе… Мы кончим, как твоя несчастная мать, — она опять укусила меня сегодня утром… Твой брат оказался умнее, смеется небось над нами в своей Швейцарии. Подумать только, как мне хорошо жилось без тебя в Мазель-де-Мор… Неужели ты думаешь выбраться из беды, продырявив скалу, неужели надеешься, что мы будем как сыр в масле кататься, если ты бог знает когда, после многолетней каторги, найдешь проточную воду… Ты надрываешься, надрываешься, пока другие богатеют, блага людям сыплются, как из рога изобилия, а мы сидим тут и ждем, когда рак свистнет. Иной раз мне кажется, что ты сошел с ума».
Однажды вечером, по обыкновению, молча выслушав ее причитания, он свернул валиком одеяло, прихватил табак, две-три горсти каштанов, снял с крюка лампу «летучую мышь» и отправился спать наверх под небом, усыпанным звездами, среди беспрестанных шепотов ночи. Свет луны скользил по гладкой листве, разбивался в траве на тысячи ярких осколков. Ночь была такой тихой, что даже лес, казалось, затаил дыхание. В светящейся тьме, над миром людей, усмиренных мраком и сном, соловьиные трели создавали иной мир, праздничный и беспечный, которому нет дела до различий, делающих людей несчастными. Иногда прорывался случайный шум мотора, осквернявший тишину, как шлак — чистую воду, но очень скоро навязчивый звук таял в складках горы, а ночь обретала вновь свою пышную звездную безмятежность, чуждую человеку и времени, не имеющую ни памяти, ни конца, ни начала, подобную лику божества.
Как-то вечером, засыпая, Абель увидел на противоположном склоне огромного амфитеатра множество голубых искр, которые поднимались, как столб светящейся пыли, и двигались по опушке леса; приподнявшись на локтях, он следил глазами за этим родственным звездам свечением, дивясь той легкости и небрежности, с какой природа, освобожденная от воздействия человека, разворачивала перед ним как бы частицу Млечного Пути. Вот звездная пыль достигла вершины горы и постепенно исчезла, растворившись в синеве летней ночи, а он еще долго, затаив дыхание, вытянув шею, глядел туда, где растаяли живые искры, глядел, ощущая в голове пустоту, а в груди укол острого одиночества, как если бы он жалел, что не смог последовать за ними.
После нескольких часов мертвого сна, едва почувствовав плечами утренний холодок, он вставал, потягивался, справлял нужду и окидывал взглядом плоды своих ежедневных трудов. Тусклый бесцветный свет обрисовывал вершины пока еще темных гор, на фоне которых понемногу выявлялись чуть более светлые пятна травы, каменистых обвалов, песчаных осыпей. Первые птички чистили перышки, сводили счеты, гонялись друг за другом, перепархивая с ветки на ветку деревьев и кустов, где находились их гнезда. Из леса доносился прохладный, острый запах мокрого дрока. Мир вокруг Абеля продолжал жить на свой особый лад, отличный от людского, беззаботный и нерасчетливый, всецело предавшись славословию этого мига творения, длящегося уже несколько миллиардов лет.
А ему тем не менее надо было возвращаться к людям, спускаться в Сен-Жюльен с бочкой на тачке, проходить под окнами спящих, у которых в кухне был водопровод, — иногда он видел, как они поливают свою фасоль или настурцию, и тогда от земли шел влажный запах, не менее аппетитный, чем запах свежевыпеченного хлеба, идущий из печной отдушины булочной, запах, от которого каждое утро у него слюнки текли. Однажды, не в силах противиться искушению, он стал на корточки перед отдушиной, протянул удивленному булочнику монетку в десять су и получил взамен полбатона с хрустящей коркой, который и сжевал тут же на месте, зарывшись носом в горячую мякоть, как голодный пес в миску с супом.
Кстати, проделанная работа уже начала заметно сказываться на его здоровье; раньше он не придавал значения еде, свежий воздух и открытые просторы манили его куда больше, чем обильная пища. Но при всей его умеренности организм требовал более существенного подкрепления, чем безвкусная жидкая затируха, от которой вздувается живот, но не наращиваются мускулы. Поэтому у него вошло в привычку — вернее, он вернулся к старой привычке, ибо уже широко и умело пользовался природными ресурсами во время долгого отшельничества на хребте Феррьер, — ставить силки под каждым кустиком дрока на двести — триста метров вокруг своего лагеря, и каждое утро находил нескольких белохвостой, сплющенных между двумя камнями; он жарил их, горя нетерпением, как в старые добрые времена, когда его праща свистела возле помойной ямы. Он мгновенно раздирал тушку зубами, оставляя только клюв да лапы; это ему придавало силы для борьбы с горой — ни дать ни взять громадный плотоядный муравей, который ударами кирки заставлял своих микроскопических собратьев разбегаться, унося белые яйца, чтобы спрятать их поглубже в землю.
Время шло к середине августа, а он и не заметил, что пролетели три недели с тех пор, как он начал долбить Эквалетт. Между тем шахта достигла уже метров семи-восьми в глубину; иногда, просыпаясь по утрам, он разглядывал отверстие, зиявшее среди куч выброшенной земли и щебня, и поражался, как смог он один за столь короткий срок проделать эту гигантскую работу: ему казалось, что он едва-едва ее начал.
Добравшись до такой глубины, он стал продвигаться уже под землей, и хотя в этом были свои преимущества — прохлада, тень, кров на случай грозы, — возникли и новые трудности. Во-первых, крепление: было бы чертовски легкомысленно продолжать долбить и особенно подрывать скалу, надеясь на прочность камня и не укрепив траншею надежным перекрытием. Лес был у него под рукой — над шахтой протягивали свои атласные, узловатые ветви буки, серые, словно бы в подражание обступавшему их граниту. Две вертикальные балки и одна горизонтальная через каждый метр, да в случае надобности еще и стояк в центре обеспечат ему, вероятно, полную безопасность; не зря же он работал крепильщиком на шахте в Виллемане, для обшивки которой он целыми днями разделывал бревна! Искусство обтесывания стояков и крепления стен было ему известно, как никому другому; неисповедимы пути господни! Кто бы мог подумать, что все это пригодится ему в один прекрасный день?
Выяснилось еще одно: оказывается, надо, чтобы у шахты был небольшой наклон к выходу; иными словами, долбить следовало снизу вверх.
Он сделал это немудреное, но и важнейшее открытие как-то утром, пытаясь выкатить наружу довольно большую каменную глыбу, которая явно не желала ему подчиняться, хотя он сначала осыпал ее проклятиями, а потом даже стал уговаривать; этот случай заставил его обратить внимание на то, что его шахта имеет уклон скорее к центру, что никак не годилось: если он и наткнется на подпочвенную воду, то как он сможет вывести ее на поверхность, не прибегая к дорогостоящей сложной механике?