Статьи из журнала «Русская жизнь» - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Manifestatio Dei
Писем, как мы знаем, было восемь. Из-за первого был закрыт «Телескоп» и сослан Надеждин; остальных хватило бы как раз на всю русскую толстую периодическую печать. Между тем уже первого письма оказалось довольно, чтобы отсрочить публикацию цикла по-русски на добрую сотню лет.
Между тем, хотя в первом письме и содержатся весьма резкие оценки российской истории и души (точней, гипотеза об отсутствии того и другого), — следующие семь не содержат решительно никакой крамолы: это чистая апология христианства, доказывающая, что без него ни одно начинание не может быть успешным. Там же доказывается, что собственное его торжество было бы немыслимо без божественного происхождения; что только в христианстве мыслима «семья народов»; что только христианское учение помогло человечеству восстать из руин Рима… И, наконец, что только с верой наступит вожделенный финал мировой драмы: «Вся работа сознательных поколений предназначена вызвать это окончательное действие, которое есть предел и цель всего, последняя фаза человеческой природы, разрешение мировой драмы, великий апокалипсический синтез».
Первого письма оказалось достаточно, чтобы вызвать в российском обществе самый большой шум за всю историю отечественной журналистики. «Телескоп» был журналом московским, довольно нудным, не самым читаемым, — масштаб расправы оказался феноменален. Он сопоставим только с травлей Пастернака в 1958 году, и за сходные мысли — например, за совершенно чаадаевскую идею культуры как коллективного труда людей по преодолению смерти. В обоих случаях студенты, которым теперь оба запретных сочинения предписаны как программные, недоумевают: из-за этой скукотени — такая хрень?!
Непостижимо
В таких случаях историки учат задумываться — не «почему», а «зачем», т. е. для чего. Ответа о причинах мы все равно не получим — или, во всяком случае, он нас не удовлетворит: царь был не в духе, идеология укреплялась, заграница нам гадила — в общем, совокупность полуслучайных факторов, ничего не объясняющих. А вопрос о целях расставляет все по местам: истина поднимает бурю, чтобы дальше раскидать свои семена. Вероятно, мысли, высказанные в первом письме (прочие не возымели на общество почти никакого действия, ибо распространялись в чрезвычайно узком кругу), действительно надо было внедрить в российское сознание — как и распространить пастернаковское понимание христианства.
И это тоже manifestatio Dei — Божья режиссура в чистом виде.
Суверенная демократия
Осталось понять главное — в чем смысл и провиденциальность этой чаадаевской историософии для дня сегодняшнего?
Скажем сразу, что ничего по-настоящему значительного в сфере идей — кроме этого цикла «Письма о философии истории» — российская философия XIX, да и большей части ХХ века не создала. У нас этой дисциплины, собственно говоря, нет — главным образом потому, что господствующая доктрина мироустройства зависит от решения начальства. В годы моей юности пелась такая песенка, на мотив «Большой крокодилы»: «Материя первична, сознание вторично, вот так, вот так, а более никак. Но если нам прикажут, и сверху нам укажут, — то завтра весь народ споет наоборот!» Начальством декретируется место Земли во Вселенной и человека на Земле, марксизм и вопросы языкознания, сумма углов треугольника и сила тяжести. Единственное, что подлежит трактовке, — история, ибо она оперирует чистой эмпирикой. Почему яблоко упало на Ньютона — не может объяснить никто, включая субъективного идеалиста Ньютона, а почему надо закрыть «Телескоп» — понятно любому.
Если бы Николай I был умен хотя бы так же, как его старший брат, — он бы не только не запер Чаадаева под домашним арестом, но выписал бы его в Петербург. Потому что идеология суверенной демократии изложена в «Философических письмах» с исчерпывающей полнотой. Просто надо не возмущаться и не ахать, а спокойно спросить, как любят сейчас у нас: «Ну да. И что?»
И посмотреть фарфоровыми голубыми глазами. Николай I это умел.
Вот что он должен был ему сказать, тыкая философу, в своей манере, как тыкал он всем, от Господа Бога до последнего мужика: «Смотри, Чаадаев, что у тебя написано. У тебя написано, что христианство апокалиптично. Смотри письмо восьмое. Ты понял, Чаадаев? С христианством в мир пришла эсхатология. Неужели ты хочешь, чтобы мы, по выражению Александра Дюма, „вступили на путь европейского прогресса — путь, ведущий ко всем чертям“?»
Дюма, правда, тогда еще этого не сказал, но, вероятно, уже догадывался.
— Чаадаев, — сказал бы я далее, будь я Николай I. — Ты полно и точно описал Россию не как часть христианского мира, а как альтернативу ему. Это у тебя, по сути, сказано прямым текстом. И ты сетуешь на такое положение вещей, хотя прекрасно видишь, куда движется Европа! (А в XX веке, заметим, такое ли еще в ней сделается…). Ты говоришь, что только христианство приносит стране процветание, — но посмотри, каким рискам подвергаются процветающие страны, и какой ерундой одержимо их население. Тебе кажется, что своими бесконечными выборами, голосованиями, революциями и скандалами они творят историю? А я скажу тебе, Чаадаев, что все это чепуха чепух и всяческая чепуха, надо о душе думать и писать философические письма. И что ты мне ответишь, если я предположу, что все эти европейцы, столь любимые тобою, восприняли лишь внешнюю часть христианства и не проникли в его сущность? Если вся европейская секулярная культура и слишком светская церковь увлекли человека по ложному пути, а тайную сущность Христа понимает наш человек, с его сентиментальной меланхолией и кротким недеянием, являющий собою высокий пример свободы духа при почти полном отсутствии внешних свобод? Хорошо ли ты понял меня, Чаадаев? Видишь ли ты, как лично я и вкупе со мною все государоство российское растит из русского человека именно такой высокий образец, в Европе неведомый?
И он бы, конечно, кивнул, потому что боялся любого начальства, даже когда оно говорило с ним по-человечески. И задал бы мне, вероятно, один-единственный вопрос: «Хорошо, но тогда для чего же здесь я и такие, как я?»
— Очень просто, Чаадаев, — ответил бы я ему. — Ты и такие, как ты, здесь для того, чтобы тончайшим и пугливым своим умом проницать особенности русского развития. А потом специально обученные люди будут брать твои открытия на вооружение и из национальной драмы переименовывать в национальную матрицу. Для тебя такая жизнь — пытка, а для россиян — Родина. Ты хорошо описал нам ее системные признаки, спасибо, теперь мы поднимем их на знамя и будем дружно гордиться тем, чего стыдился и ужасался ты. Согласись, что жить вне истории ничем не хуже, чем постоянно ждать ее конца и видеть, как все к нему стремится.
И он отправился бы к себе на Басманную, где его никто бы не тронул. Ясно ведь, что тонкие люди ни для кого не опасны.
№ 5(22), 14 марта 2008 года
Не дай мне Бог
похвала разумностиРаспространенный предрассудок насчет рехнутости, трахнутости, причпокнутости и ударенности пыльным мешком всех писателей, разумеется, не имеет под собою никакой почвы. Сплетня о том, что здоровый человек не станет тратить жизнь на приставление буквочки к буквочке, распространяется главным образом самими писателями, чтобы с них было меньше спросу. Ламентации на тему «Мама, мы все тяжело больны» — общее место на любых встречах с читателями, в большинстве интервью и мемуаров. Писательство — форма патологии, мания, фобия, все литераторы либо начинают с душевной болезни, либо кончают ею, — все это до того навязло в зубах, что лень опровергать. Да и к чему бы? Конечно, этот бред позволяет правителям всего мира игнорировать писательские советы и протесты, отделываясь фразой про небожителей, юродивых, латентных шизофреников и прочая, — но, если вдуматься, оно нам надо? В самом ли деле мы хотим, чтобы нас воспринимали всерьез и руководствовались нашими прожектами — или сами охотно поддерживаем легенду о полубезумных сыновьях гармонии, одержимых мнительностью, завистью и сексуальными расстройствами?
Ежу ясно, что писательство — чрезвычайно сложный и тонкий вид умственной деятельности, сопряженный с долгосрочным планированием, учетом множества мелочей и умением ладить с толпой персонажей, каждый из которых так и жаждет отклониться от авторской воли. Сумасшествие, как правило, связано с деменцией, с утратой памяти и неуклонным ослаблением умственных способностей; сумасшедшему дай Бог анкету заполнить, а вы говорите — писать. Творчество душевнобольных почти всегда являет собою скучную, монотонную графоманию; романтизировать безумцев позволительно было в семнадцатом-восемнадцатом веках, когда о шизофрении, паранойе и МДП знали очень мало, а сумасшедшим считали всякого, чьи мечты не ограничиваются солидным годовым доходом. Умные редко сходят с ума — у них все в порядке с саморегуляцией, а к услугам писателя вдобавок столь мощное средство, как аутотерапия. Ведь сочинительство, собственно, как раз и есть радикальный метод самонаблюдения — а погружаться в чужие судьбы, в фантазии, весьма полезно для отвлечения от собственной. Литература — могучая компенсация любых комплексов и страхов, и потому именно среди писателей случаи сумасшествия сравнительно редки. Да и к самоубийству, как показывают подсчеты Чхартишвили, писатели не особенно склонны — литератор слишком ценит себя, чтобы уничтожать столь тонкий и сложный инструмент. Студенты, солдаты и белошвейки кончают с собой значительно чаще.