Статьи из журнала «Русская жизнь» - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значит ли это, что его у нас больше не будет?
Не значит, конечно. Более того — он будет обязательно. Как только хоть один из ныне действующих крупных русских писателей перестанет, наконец, бояться чьих-то насмешек и возьмет на себя труд стать великим. Честное слово, это нетрудно. И преимущества налицо — русский Бог ценит величие и не трогает его носителей. Дело за малым: разрешить его себе самому.
№ 4(21), 29 февраля 2008 года
Утешитель
за что Чаадаева любят патриотыСамый убежденный славянофил, для коего русофобией отдает уже и мысль о переменчивости московской погоды, относится к Чаадаеву непримиримо, но уважительно, с невольной благодарностью за доставленное удовольствие. Я понимаю еще, когда Чаадаева с восторгом читает европеец — все они в душе Астольфы де Кюстины, даже Бегбедер, совершенно пораженный тем, что его здесь приняли всерьез и поили вусмерть; сколько волка ни пои, ты для него медведь. Чаадаев проговаривает вслух то, что все они про нас думают, и делает это сам, без всякого поощрения со стороны Европы.
Лирическое отступление от Европы
Европа нас никогда не любила и любить не будет. В отличие от Штатов, уверенных в своей способности цивилизовать по своему образу и подобию любого дикаря, она смотрит на нас, поджав бледные губы, с полным пониманием безнадежности всякого воспитания. Когда мы устами нашей власти задаем Европе агрессивно-обиженный вопрос: «Почему вы подползаете все ближе к нашим границам? Почему переманиваете наших сателлитов? Почему у вас двойная мораль, неужели мы хуже?» — Европе давно уже следует произносить в ответ такой же агрессивно-плаксивый монолог: «Да, да! Мы вас не любим! Потому что, несмотря на всякие балканские казусы, мы давно уже чистенькие, хорошенькие девочки и мальчики, соблюдающие правила, с двадцатью веками христианской цивилизации в крови, а вы ужасный, страшный монстр с огромной ядерной дубиной и газовой кукурузиной! Вы не умеете себя вести, мы вас боимся, вы пахнете, вы все время говорите, что вы лучше всех, и вдобавок хотите, чтобы мы вас приняли в игру. Мы не можем и не будем играть с вами в ваш грязный мяч, любой афроевропеец из Алжира нам любезней, чем ваш турист из Сыктывкара, и хотя самые страшные события мировой истории начинались именно с нас (да у нас в основном и разворачивались), — мы обучаемы и стараемся не повторять ужасного! Больше того: когда мы рубим головы своим королям и фрейлинам, мы, конечно, ужасно грешим против Бога и милосердия, но мы по крайней мере Рубим Головы, с двух больших букв, с полным сознанием масштабности момента, — тогда как вы, занимаясь этим почти постоянно, относитесь к процессу как к рубке капусты, и потому любое наше злодейство перед Господом лучше вашей добродушной бесчеловечности; любая, самая жестокая история есть все-таки прогресс по сравнению с ее отсутствием, с безначальным и бесконечным доисторизмом. И даже тоталитаризмы у нас разные: наш фашизм — эксцесс движения вперед, ваш тоталитаризм, повторяющийся из раза в раз, — всего лишь выражение вашего безразличия к личности и топтания на месте. Мы вас не лю-ю-юбим! Мы будем вам гадить, как можем, хотя мы давно уже почти ничего не можем, страдаем от своих беженцев и питаемся вашим вонючим газом» (рыдания).
Дальше о Чаадаеве
Так вот, почему он любим Европой — понятно. Но откуда радость самых что ни на есть россиян, читающих и перечитывающих его с неизменным умилением? Ведь ничего особенно приятного он нам не сообщает — напротив, таких хлестких инвектив Отечество не выслушивало ни от одного из своих сынов, кроме Ленина с Чернышевским.
Думаю, причин три. Во-первых, все, о чем подспудно догадываешься и что боишься назвать вслух, у Чаадаева провозглашено открытым текстом, прямо и бесстрашно. Диагноз «внеисторическое бытие» поставлен именно им. Поскольку главной особенностью российской истории является ее отсутствие, то есть невозможность расставить этические оценки, извлечь уроки и не ходить по граблям. Для кого-то это знак особой избранности, для кого-то, напротив, свидетельство неполноценности, однако с фактом не поспоришь.
Во-вторых, если Чаадаев сказал вслух то, что у всех наболело, и ему ничего за это не было, кроме домашнего ареста на год и месяц и провозглашения сумасшедшим (от чего никто еще не умирал), это дополнительное облегчение. Мы как бы препоручили Чаадаеву сказать о Родине все самое дурное и горькое, и он это выполнил, и нам уже можно не беспокоиться. Зрелище чужой храбрости почти так же утешительно, как созерцание чужой работы.
Третье и главное: Чаадаев открыл одну из самых действенных психотехник. Он предоставил всем нам возможность сваливать на Родину большую часть собственных неурядиц. Точней, именно в этом и заключено высшее милосердие России: на ее фоне ты почти всегда в шоколаде. Ее власть ни за что не отвечает перед народом, каждый чиновник мнит себя Бонапартом, от бездомных детей и голодных старцев не продохнешь, вертикальная мобильность вплотную зависит от лояльности, государство лжет на каждом шагу — чтобы плохо выглядеть на фоне такого Отечества, надо быть Савонаролой, домашним тираном, серийным убийцей. При этом, никогда и ни в чем не признавая личных ошибок (мелочи не в счет), государственные вожди и их идеологи вечно обвиняют во всем тебя, рядового гражданина: это ты недостаточно предан, мало их любишь и вдобавок нерасторопен в собственном спасении. Понимаешь ли ты, червь, что родиться в России есть уже само по себе величайшая милость природы, что тебя здесь терпят только из сострадания, что по грехам твоим ты в любой момент достоин расстрела через повешение с конфискацией всего лично тобою накраденного имущества?! Поскольку этот дискурс остается неизменен при всех властях, как либеральных, так и консервативных, — приходится признать его имманентной особенностью российской государственности; немудрено, что каждый диссидент здесь бесконечно уважает себя — от противного, господа, от чрезвычайно противного!
Чаадаев объяснил рядовому читателю, что этот читатель почти ни в чем не виноват — страна такая. Чаадаевское саморугательное «мы» так же расплывчато, как коллективная собственность. Ответственность поделена на миллион, перепихнута на власть, разделена с историей и географией, предопределившими наш размер, а также предками, не могущими остановиться в экстенсивной экспансии. Захватывали, осваивали — что теперь делать, неизвестно. Читатель Чаадаева может спокойно объяснять все личные неурядицы, от финансовых до любовных, особенностями страны; недавно одна модная психоаналитичка изложила мне ровно такой же метод. Знаете, рассказывала она, приходят крепкие молодые люди, тридцать лет, денег много — и жалуются на депрессию. Что же вы хотите, отвечаю я, почему надо искать причины только в себе? Посмотрите на страну, не дающую шанса дорасти до власти, вспомните родовые травмы и исторические фрустрации — и все станет понятно. И депрессию снимает, как рукой.
Это одна из фундаментальных особенностей российской государственности — страну можно ругать как угодно, дистанцируясь от нее, признавая ничтожность своего гипотетического на нее влияния. Ведь мы, по Чаадаеву, ничего тут не можем сделать, поскольку сам принцип исторической ответственности и сознательного, целенаправленного социального творчества возможен там, где есть христианство. А поскольку у нас оно не укоренено, воспринято от Византии и по-византийски (эту империю Чаадаев, не смотревший фильма отца Тихона, называл позорищем Европы), то и раскаиваться нам не в чем: это все она, Русь.
И все довольны. Русь — потому что интеллигенция как бы априори признает бессмысленным влиять на нее, и, стало быть, можно продолжать в том же духе. А интеллигенция — потому что никто с нее теперь не спросит. Ведь это все о нас, и именно Чаадаев первым заговорил о России как стране захваченной, чуждой собственным властям. Сегодня дискуссии на эту тему сотрясают российский интернет, — а в 1829 году написано (и в 1836-м опубликовано): «иноземное владычество, жестокое и унизительное, дух которого национальная власть впоследствии унаследовала». Ясно вам? Вона когда человек догадался, что сотрудничество с властями в России тождественно коллаборационизму; а вы все пытаетесь искренне уверовать в моральную допустимость клевретства!
Генезис
Чаадаев рано начал понимать лояльность как трагедию. Он делал приличную карьеру, служил адъютантом Васильчикова, командира гвардейского корпуса, и именно от него был послан в октябре 1820 году в Троппау, где собрались представители Священного Союза — обсуждать под председательством Меттерниха последствия Неаполитанской революции. Александр I участвовал в конгрессе. В его отсутствие восстал Семеновский полк, возмущенный притеснениями и жестоким обращением со стороны назначенного Аракчеевым полковника Шварца. Выступление было спонтанным, без всякой офицерской агитации, без санкции Союза благоденствия. Его жестоко подавили, а с донесением о волнениях отправили в Троппау Чаадаева. В донесении Васильчикова вся вина была свалена на офицеров полка. Чаадаев не отказался от щекотливого поручения, хотя в Семеновском полку у него были друзья. Получалось, что он отправлен к царю с доносом на них. Товарищи по Союзу благоденствия отвернулись от него. Вероятно, так зародилась у него первая мысль о том, что совмещать государственную, а тем более военную службу с личными представлениями о добродетели и благородстве нельзя нигде, а в России особенно, ибо здесь от власти требуется прежде всего имморализм. Так давно зревший в нем перелом наконец произошел, и Чаадаев тут же выпросился в отставку, даже не получив флигель-адъютантского чина. С лета 1823 до конца 1826 года он живет за границей, а когда возвращается в Россию и поселяется в Москве — оказывается в положении двусмысленном: все друзья и единомышленники репрессированы, общество потрясено, деградирует, глупеет и живет надеждой на доброго самодержца, который недвусмысленно закручивает гайки и очень не любит Европу. В 1828–1829 годах, в состоянии глубокой мизантропии, интеллектуального одиночества и тотального скепсиса насчет российских перспектив, Чаадаев сочиняет свои письма, адресованные поклоннице его философской системы, двадцативосьмилетней москвичке Елене Пановой.