Протосеанс - Валентин Терешин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жизнь его собственная с годами как бытие-к-смерти выучило его хладнокровно воспринимать потери и победы. Он отменно помнит (что знаем теперь и мы), что в момент утраты для себя самого дорогого человека – матери, в нем не произошло даже разрыва привычного существования – не обнажилась «неподлинность» того, чем он живет до сих пор. Только некая Тень залегает, как на ночлег, в пространстве его дома и время от времени, сгущаясь над его головой, словно бы ожимает кольцом, и тогда череда дней заставляет его делать решительный выбор – как правило, не в пользу уже здравого смысла.
Я подумал – он был подобно сыну эпохи Отца, той «языческой первобытности», когда еще бессознательное и инстинкт одни властвовали повсеместно и определяли истинное историческое лицо дикаря, ибо то и другое было древнее интеллекта и сознания!
Без скромности надо сказать, что вбирая на свою сторону то, чем поделилась со мной Вера, мы невольно стали сами заложниками его необузданной силы. Разве просто так к нему пристёгиваются все какие ни есть легкомысленные будущие жертвы, которых он выбирал по малейшему капризу и, упрямо торящий свою тропу в авторитарной любви, он единовластно владеет ими и повелевает над ними, как хозяин?!
Здесь уместно будет привести один случай, более остальных мне показавшийся ярче яркого. Не забывайте, что я всё это перелагаю из уст моей «квартирантки»; суть ее малоизученного искусства для нее самой загадка. Короче, буду придерживаться предельно близко тому, что услышал лично от Веры.
Итак, молодой парень, один из тех немногих, ожидающих далеко за полночь рейсового пассажирского автобуса, неожиданно выходит на дорогу, дожидается мимоезжей легковой автомашины, преграждает ей путь, останавливает и бесцеремонно заглядывает через спущенное боковое стекло внутрь салона. Водитель-девушка матерится, выкидывает вверх средний палец из сомкнутого кулачка, а по пурпурным полусомкнутым губам явно пробегает: «П-шёл, придурок!» Но едва глаза её плотно соприкасаются с его глазами, она вдруг понимает, что поспешила с выводами и всё переиначивает: «Эх душа – ведь не додумает, не защитит себя, свое много раз грешное тело! А почему бы и нет?»
Парень ждет, хозяйка наслаждается созерцанием его улыбчивого лица и приглашает занять место рядом с ней.
– Доброй ночи!.. – Женщина оживляет черты своей цветущей внешности, как по статусу молодой рабы любви, показывает белые зубки и приоткрывает обворожительным вскидыванием головы аппетитную белую шейку и лоб, который густо венчает пышная укороченная челка светлых волос.
– Едем, пожалуй, – велит пассажир. ( Подчеркиваю: велит, не просит.) – Хочу заняться делом… Поторопись, лакомка.
Он накладывает ладонь левой руки на ее левое плечо, и машина трогается.
В пути парень свободной рукой беспардонно растворяет дамскую сумочку, выуживает документы, знакомится с адресом, именем, и возвращает всё обратно.
– Наташа, ты то, что мне надо.
– Как скажешь, милый…
– Ты забыла применить префикс.
Блондинка незамедлительно дежурно-ласково отвечает: – Миловидный…
Всю дорогу пассажир больше не притязает на остроумие, только бархатно-ласково возится с мочкой ее левого ушка и отслеживает весь путь их движения.
Через полчаса съезжают в затемненный двор жилого дома у платформы Новогиреево.
Наталья выпархивает из машины в красивом, пастельных тонов, сатиновом платье и уходит, под руку с ним, к подъезду, где в лифте «калиф на час» приближается к ней и, аппетитно целуя замаслившиеся глаза женщины, нашёптывает: – Я имею сейчас перед всеми преимущественное право: ты сегодня – моя! – И с видом почившего на лаврах славы «избранника ее ночи» смело накладывает свою разгоряченную руку на место, откровенно между ног. После левой рукой, обнимающей ее талию, он расстегивает на ее спине застёжку платья, распускает поясок, и, когда лифт останавливается и раздвигаются створки дверей, Наташа, уже освобожденная от одежды, ступает к своей квартире в одном нижнем белье. Пока она открывает замок, тот нетерпеливо-жадно охватывает ее за ягодицы, как свое: – Во благовремение я тебя отловил…
Женщина тихо и томно смеется: – Еще не вечер!..
– «Пока ты не уйдешь, я – твоя», – заготовил он для нее фразу. – Повтори.
– Пока ты не уйдешь, я – твоя.
– Умничка.
Когда рассвело, бизнес-вуман, выжитая как лимон, не обладая уже ни слышимой, ни осязаемой сущностью, обнаружила себя на огромном велюровом темно-коричневом кресле (благодаря зеркалу), но – какая жалость! – не увидела, как ночной пассажир улизнул прочь в еще не пробужденную неизвестность.
Через четверть часа Наталья окончательно очнулась, и пальцами помяла свои отяжелевшие веки – к вящему своему удивлению даже вскрикнула от боли! (На мой взгляд доказала характер своей животности – ведь вдруг, так, в одночасье, просыпались тернии на весь ее пройденный путь и что-то явно жутким увенчало иную правду о ней.) Господь ты мой, быть не может!..
Она подошла к окну. Создающие тканевый эффект брашевые жалюзи впустили внутрь легкомысленный уличный свет. Она долго не хотела признаваться себе в том, что с ней случилось, но когда час спустя голос щепетильности приумолк, она резким жестом, свойственным лишь загнанному в угол чувству справедливости, перекрестила левую грудь и поклонилась невидимой иконе, плачем вырывая изнутри сиротливый вскрик:
– Мать моя!.. – Уманцевой стало нехорошо. Она гадливо сконвульсировала, как будто стряхнула с тела физически ощущаемые чужие наглые руки и теперь вслух призналась в случившемся: – Я – изнасилована.
Об этом и сказать никому нельзя! На памяти же такого не бывало…
Женщина заплыла густой краской и порывисто потянулась к кровати. Решительно откинув покрывало вместе с одеялом, на измятой нежно-цветистой простыне она увидела дюжину своих светлых и длинных волос и – десяток чужих – коротких и русых.
– Боже!!!
Она присмотрелась в зеркало и убедилась – она и без одежды! Да что же это?!
Фрагменты прошедшей ночи снова столкнули ее в испытуемый миг, в объятия незнакомца. Но она почти не помнила его, воспоминание высвечивало перед ней только серо-перламутровые глаза. И ничего больше. Мужчина был неузнаваем, потому что находился за пределами ясного восприятия и был на вроде того, что завуалирован мозаичным фоном. Только его глаза…
Она вскрикнула, громче и пронзительнее, доказывая нешуточный характер своей трепетной животности, которая так неожиданно для самой познала позор.
Уманцева долго тужится вспомнить, что же на самом деле произошло на краешке подначальной ночи, но только виновато сознает одно, – она подверглась невероятному нашествию головогубительной любви, и теперь, эта любовь, эта иллюзия, рановременно погасла, как, впрочем, и возникла, из ниоткуда, из темноты. И не вычислить ее, не дозваться до нее, ибо она получила распространение только в широту, а не в долготу.
Вот оно горе-жизнь! Что ж, это, видимо, и есть нагло солганная любовь! Да она ли это вообще – Уманцева?! Способная произвести в обществе и на рабочем месте нужный респект, она теперь бесстыдно отдается без принятых околичностей любому перехожему! Без поэтического эпизода! И, действительно, – кому?!
Подчиненная необходимости, шагами, выходившими теперь деревянной натянутостью, Наталья вернулась в спальню, где обнаружила себя и распласталась в кресле, как безжизненное ватное тело в мусорном ведре. И зарыдала. Произвол слепого случая впрял ее в такую пучину разнузданного греха и вытолкнул из эфемерного отрезка времени длинною в ночь, что словно ударил со всею жестокостью о вселенский асфальт грубой реальности.
Вот что случилось с Уманцевой Натальей Игоревной, женщиной шестьдесят третьего года рождения, директором презентабельного книжного магазинчика на проспекте Мира. Что примечательно: память (и в остальных трёх аналогичных случаях тоже) сохранила только одну очень характерную примету – серые, в перламутровый крап, – не знаю как правильнее сказать, – глаза. И где-то, как-то уже из подсознания, у них всех, выплывала одна единственная догадка: как же прелюбодейны и длинны были эти беспамятные ночи. Точно в них происходило на несколько часов смещение сознания в некую фантасмагорическую фазу и никакой четкости – одно мелькание перед глазами картинок-сегментов: наподобие несуразного сна, всегда невыразимого в понятиях обыденного нашего сознания! Вроде бы было, а вроде и не было сущности физической и духовной.
Потом, вслед за той ночью женщины (я привожу в обозримый пример только четыре случая) – обнаруживали себя голыми в кресле! Да куда это?! Всё это, в совокупности, в достаточной мере уже просто кричало в пользу само собою разумеющегося страшного вердикта: это – насилие, извращенное насилие, которому скондачка трудно пока было подобрать подходящее словечко, характеризовавшее бы суть преступлений, их мотив. А без мотива… Поэтому пришлось – после, когда мы уже обговорили всё у себя в отделе, – пригласить и выслушать малоизученную тему, вольно, с людьми, бывшими на высоте своеобразного призвания.