Опасное молчание - Златослава Каменкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ступай, ступай, соколик, додому… У нас тут все чтоб добропорядочно, чай, не кабак.
Буйствовали уже дома, в отчаянии ломая все, что под руку попадалось: стол, так стол, табурет — и его в щепки. Но самое первое зло — жена! Ее колотит, пока не оттащут. А дети — врассыпную, кто куда, только бы не угодить отцу под руки. За все жена в ответе: и за то, что Кирийстанди — акула: скупил оптом камбалу дешевше, чем за воши платють, что наплодила детей полон дом, чисто кошка, а поди их прокорми… и за то, что басурманская харя, татарин, рвет на базаре за корзину дорожче, как я сам с потрохами стою, что с таким латаным-перелатанным парусом итить в море — курам на смех!..
Терпят рыбачки, молчат, точно рыбы, снося побои: ну что с пьяного спрашивать!? И опять же — кормилец!..
А как сойдутся возле колодца, где воздух пропах конской мочой и рыбой, хвалятся друг перед другом своими синяками да шишками и начинают плакаться:
— Сволочь Марфа, спаивает наших иродов…
— Ей што, абы гроши!
— А сорвись ее звезда с неба, акула зубастая!
— Платон, сучий сын, погибели на него нету, он всему зачинщик, — шмакает беззубым ртом одноглазая бабка Кочетова, прозванная Камбалой. Кто теперь помнит, за что такое прозвище получила? Может, за темно-зеленый цвет лица, усеянный плоскими угрями, похожими на ракушки и на костяные бугорки, какими покрыта кожа камбалы. Кто знает?
— Так, так, — уверяет она, — и батько его, сучий сын, точнехонько такой гуляка был. Через него Гошка мне око вышиб, а как протрезвел — сам убивался, чисто малое дите, жалел, так, так…
И насупила брови, вновь переживая короткую, как «бабье лето», пору своей молодости.
А ропот не утихал.
— Зальють глотки монополкой, чумеють, калечуть нас…
— Ох, милые! — тихо ахнула невестка бабки Камбалы, молодая женщина с впалыми щеками. — Мутить меня от монопольного духа… отворю двери, чтоб свежий воздух, а Гнат вызверится на меня, чисто люта тигра… да кулаками куда попало… А я ж, люди добрые, едва ноги волочу, не сегодня-завтра останется полон дом сироток несчастных…
— Так, так, — не защищает сына бабка Камбала. — Чистый зверюга, ежели сивухи тоей налижется. Я встрену — он и меня мать-перемать да смертным боем… А трезвым — ни гу-гу! Маманя да маманя, уважительно…
— Все она, Марфа, чтоб ее холера в судорогах корчила! — не унимается молодица с фиолетовым кровоподтеком во всю щеку.
Хитрая кабатчица уже давно стоит за их спинами. И вдруг сиплый от табачного дыма голос Марфы камнем падает в ошарашенную толпу.
— Ой, не мутите воду, случится черпать! Или у Марфы купляете дорожче, чем в лавках у греков? А до Балаклавы переть четыре версты з гаком? И дадут вам греки в долг, как я? А ты, Дунька криворотая… — ринулась на молодицу с кровоподтеками, — гроша в базарный день не стоишь, а глядишь рублем! Во, дулю с маком твой Маркуша у меня хоч кварту получить. Поглядишь, как трезвый муженек до тебя охоч. А вам, бабоньки, лучше помозговать, чего б то Платошка из Туреччины свою черноокую образину приволок.
Марфа с мольбой подняла глаза к небу, словно у самого бога искала ответа.
— Жена она ему, — вздрогнув, будто от холода, косится на Марфу худосочная с выпуклым животом рыбачка. — Твоего духу в поселке не было, когда наш священник ее крестил. И обвенчал их в церкви…
— Так, так, на то божья воля, — зашамкала бабка Камбала. — Заместо Севиль батюшка наш Григорий турчанку Софьей нарек. И сын ихний крещеный. Сама я возле купели стояла, когда батюшка наш Григорий младенца трижды в воду погрузил и имя дитю дал — Александр.
— Жена она ему? — грузной, угрожающей походкой стала приближаться Марфа. — Да вы шире очи раскройте, люди православные! Чего ж отой кобель, басурман-злодюга, так охоч до моей Василисы? Через что мы позор приймаем? Замуж ей итить пора, а он грозится: нехай хтось сунется — со сватами прибью, растопчу, изничтожу. И силком принуждает к греховной связи, он как! До самой своей смерти, кричить, я Василису из рук не выпущу!..
Женщины понуро молчат. Марфа не брешет: да, все знают, что теперь Платошка и дня не может прожить, чтоб очертя голову не бежать в монополку. А какими подарками осыпает Василису, чисто царь. Про это какой-нибудь из подвыпивших рыбаков сболтнет дома бабе, та и разнесет по всему поселку, а сама рада-радешенька: «Слава богу, заплутался в ее сетях Платошка, а не мой пропойца!..»
— Вот крест святой, Платошкина турчанка — колдунья! — шипит Марфа, точно каленое железо, когда на него плюнешь. — Как бы она нас опосля всех в рыб не обратила…
— С нами крестная сила! — ахнула какая-то женщина.
А Марфа подливает масла в огонь:
— Пока искра в пепле, тогда и тушить… Хто сумневается, христом богом молю, ступайте ночью на Черную скалу, хочете — сами застукаете турчанку, как она рыбу в море заговаривает, лопни мои глаза, если брешу. Через то Платошке-разбойнику завсегда удача на лове. А вашим мужикам тошно, обидно… Он как! Да кабыть рыбаки у меня в монополии свое горе-горемычное в вине не топили, а еще и на случай простудного заболевания чарочку не опорожняли, так и вовсе вам, бабоньки, хоч заживо в черную яму ложись. Он как!
Извечные капризы моря то ласкового, щедрого, то вдруг жесткого и вероломного, от которого всецело с незапамятных времен зависела рыбачья судьба, вселило в души этих забитых, темных женщин суеверный фанатизм. И в злом наговоре Марфы столпившиеся у колодца рыбачки не усмотрели коварного маневра кабатчицы, которая ловко отвела от себя удар.
Как хотелось Севиль, чтобы никогда не было того знойного августовского вечера, когда все это случилось…
Тогда Платон вернулся из Севастополя: возил на базар рыбу. Выгодно продал и привез домой все, что Севиль просила для хозяйства. И вдруг спохватился, что забыл купить керосин. А в лампочке ни капельки, да и очаг не так быстро разгорится без керосина.
Севиль и не думала упрекать мужа, она сама сбегает в лавку к грекам. Конечно, придется им двойную цену платить, но не сидеть же в потемках. И мясо надо сварить, что привез Платон.
— Ребенка положь, я управлюсь, с ним пойду тебя встречать, — сказал Платон, и весь был светел и добр, когда это говорил.
Тут заплакал Саша. Севиль сменила под ним пеленку. Но даже сухой, он продолжал плакать.
— Я его беру с собой! — крикнула мужу Севиль. Она торопилась, знала, что греки рано закрывают лавку, с наступлением вечера у них по горло дел в чебуречной, не до лавки им.
Платон взял с лодки обернутый вокруг мачты парус и устало понес его в гору, где под скалой, как орлиное гнездо, лепилась его каменная лачуга.
Севиль очень удивилась, когда вошла в лавку. Вместо пожилой гречанки за прилавком стояла одетая по-городскому, стройная, белолицая блондинка в розовой атласной кофте с таким глубоким вырезом на пышной груди, что Севиль невольно застыдилась и опустила глаза.
— Нет, керосином здесь больше не торгуем, — повела лебединой шеей молодая хозяйка. Велела подождать, спросит у матери, может, свечи есть. И вышла в чебуречную, оставив открытой дверь с колокольчиком, какие носят на шее бараны-вожаки в овечьих отарах.
В чебуречной уже было много изрядно подвыпивших рыбаков. Кто-то разбуянился, сквозь пьяную разноголосицу громче всех раздавался чей-то незнакомый женский голое. Это новая хозяйка выпроваживала скандалиста: «Ступай, ступай, миленький, выспишься и опять к нам милости просим…»
Оказывается (а Севиль и не знала), уже второй день здесь полновластно хозяйничала крикливая, бойкая, известная на весь Севастополь торговка рыбой. Она откупила у греков лавку и чебуречную, повесив большую вывеску: «Марфа, Монополия».
Только зря тратилась на эту вывеску новая хозяйка, все равно по безграмотности никто в поселке и слова прочитать не мог, разве только батюшка Григорий, постоянно живший в Балаклаве, но часто навещавший поселковую церквушку, да еще купец-подрядчик, скупающий у рыбаков оптом рыбу. Но у Марфы все должно быть на солидную ногу, не хуже, чем «у самом Севастополю».
Тем временем Платон, управившись, зашагал навстречу жене. Не встретив ее по дороге, заглянул в лавчонку. Да, Севиль там. Подумал: «Опрокину чарочку — и айда домой!»
Вошел. И невольно зажмурился, таким ослепительным светом ударила ему в глаза красота Василисы.
Бедную Севиль даже в дрожь бросило, когда она нечаянно перехватила взгляды Платона и Василисы, похожие на сговор.
Сверкая белизной крупных и крепких зубов, Платон уронил и жене один взгляд: «Ступай домой, я скоро приду…»
Любовь научила Севиль без слов понимать своего беловолосого бога. Полная смутной тревоги, она безропотно подчинилась. Забрав свечи, ушла.
В эту ночь Платон не вернулся. Утром Севиль нашла его спящим в прибрежных кустах дикой маслины. Когда она разбудила его, он с незнакомой ей до сих пор яростью, как на шкодливую собаку, крикнул: