Львив - Юлия Мельникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если хочешь — приходи, а то уже надоели эти уроки в кабинете — сказал он.
— А с кем ты хочешь спорить? — поинтересовался я у Шабтая.
— С рабби Иосифом Эскапа и Соломоном Альгази.
— Ну, ты их сразу побьешь, это даже кошке понятно. Заверну ближе к вечеру, у меня сегодня много дел накопилось, пообещал я, и то если время найду.
В «Португалию» (синагогу называли так потому, что в ней собирались выходцы из Португалии) я пришел, когда уже прение было в самом разгаре.
Свободного места нигде не осталось, я примостился в дальнем уголке.
Оттуда мне было плохо слышно, но зато хорошо виден разгоряченный Шабти, водивший рукояткой указки по развернутому свитку и что-то ожесточенно выкрикивающий. Если бы я сумел влезть на люстру, то, наверное, до меня доносились бы не отдельные слова, но лазил я с детства плохо, да и люстра висела на тоненьком шнуре.
Но все же картина, представшая моим близоруким глазам, впечатляла. На биме возвышался мой брат Шабтай, а вокруг него стояли полукругом около двух десятков евреев, весь цвет Измира, завернутые в длинные белые талесы и с неснятыми после минхи черными коробочками тфилин рош. Они отчаянно жестикулировали, возражали и даже грозили Шабтаю, но, повторяю, из своего дальнего угла я не слышал всех произнесенных слов, а пробиться поближе не удавалось. Громче всего раздавалась фраза «од меат ха-геула» — освобождение близко, ее Шабтай повторял с маниакальной уверенностью. Так же он упоминал цифру 5408, считавшуюся, по его мнению, датой начала раскрытия уже рожденного Машиаха. Речь Шабтая, впрочем, не тонула в море возражений. Полемизировал всерьез с ним только рабби Соломон Альгази, а рабби Иосиф Эскапа больше вздевал руки к нему и бормотал себе в бороду, нежели пытался опровергать. Чем больше проходило времени, тем жарче разгорался спор и тем сильнее находились аргументы у рабби Соломона Альгази. Он даже грозил Шабтаю херемом — отлучение от общины, если он продолжит упорствовать в своих заблуждениях. Или мне это почудилось? Стоял такой гвалт, что даже крики «шекет, шекет!»[1] не могли никого успокоить. Степенные евреи в гневе щипали кончики бород, края молитвенных покрывал вздымались крыльями… Полный Содом! В толпе я даже не заметил младшего брата, Эли, который тихонечко пробрался в синагогу послушать Шабти, и что он тоже сидел в «Португалии», узнал уже после спора.
Дома я застал Эли, сидевшего на полу, как при трауре, и испугался.
Эли плакал, обхватив ноги руками, раскачивался и скулил волчонком.
— Что случилось, Эли? Чего ты воешь?
— Шабти рехнулся — ответил он, смотря на ковер и не решаясь поднять глаза. — Он объявил себя Машиахом.
— Что за бред, — сказал я, — подумаешь, поспорили о времени его прихода, это не преступление. Ты чего-то напутал, Эли. Такого не может быть!
— Может, — произнес Эли, — еще неделю назад ко мне постучался Авнер. Знаешь его, это сын ювелира, ученик Шабтая. И говорит, что Шабтай вел с ним очень странные разговоры. О Машиахе, что им способен оказаться каждый еврейский мальчик из рода Давида, родившийся в высчитанный им промежуток. И вероятно, даже он, Шабтай Цви, является Машиахом…
А теперь он во всеуслышание объявил это в синагоге! При всех раввинах! Чем ты объяснишь поступок Шабтая, как не помешательством?
— Наверное, мы его не так поняли — предположил я, подумав. — Шабти живет в мире Каббалы, даже умнику рабби Соломону Альгази порой трудно угнаться за полетом его мысли. Наверное, он имел в виду нечто другое.
— Дай Б-г, шепнул мне Эли, вставая с ковра, — чтобы я ошибся и Шабти не сошел с ума. Он пришел — добавил брат еще тише, — не спрашивай ни о чем. Утром! Дай ему выспаться, уж тогда, на свежую голову.
А утром мне так и не довелось повидать Шабтая. В английский торговый дом привезли новую партию товаров, отец позвал нас в лавку, где я и Эли провозились несколько дней подряд как проклятые.
Шабти молчал. Мы его ни о чем не стали спрашивать.
Через неделю в Измир приехал знакомый отца, некий Иеремия Вайзель, купец из Польши, тоже большой любитель каббалистических штудий и коллекционер древних рукописей. Я его почти не знал, видел, наверное, пару раз в детстве, когда Иеремия привозил своего сына, хилого бледного мальчика, и не представлял, что разговор с ним запомнится надолго.
Иеремия и отец сидели на террасе, во внутреннем дворике, пили крепчайший стамбульский кофе с густыми сливками и корицей, щелкали поджаренный миндаль и фисташки. Иеремия привез страшные вести, в которые очень не хотелось верить. Что отряды Зиновия Хмельницкого опустошили многие польские города, где гибнут тысячи евреев. Невозможно описать муки, которым они подвергаются перед смертью, говорил Иеремия, зверства Ашшура по сравнению с ними — игрушки. Счастливы те, кого только разрубили мечом и втоптали конскими копытами в землю, или всего-навсего посадили на кол. Убиты мудрецы Каббалы, разграблены синагоги, плитами с кладбищ мостят дороги.
— Эли, уйди, не лезь во взрослые разговоры — заметил отец, увидев, что брат подслушивает их. — Иди, иди, нечего… И Леви позови.
— Польского еврейства — скажу вам правду — практически не существует. Оно уничтожено почти полностью. Местечки стерты и сожжены, немногие спасшиеся прячутся в лесах, роют норы, словно дикие звери, а младенцы, если не погибли, отданы на воспитание монастырям, рассказывал купец. Никакой надежды, что однажды общины Польши возродятся, нет, разве что в Львове, где евреи смогли отсидеться за стенами замка, и откупились от Хмельницкого. Правда, его отряды выжгли городские предместья, бедноту, не сумевшую собрать достаточно золота.
— Прошу, ты ведь знаешь, нам и так тяжело живется, не рассказывай здесь об этом, не нагнетай, — попросил отец Иеремию Вайзеля, — а то мой сын Шабтай предсказал на 5408 год большие бедствия. Мало ли что о нас подумают в городе, не надо…
Леви откинул перо в сторону. Хватит на сегодня, подумал он, всматриваясь в темное окошко. Лишь у него одного во всем турецком квартале горела свеча, создавая Осману Сэдэ — т. е. Леви — репутацию страстного книгочея.
6. Ожидание визита рабби Нехемии Коэна. Знакомство Леви с Фатихом-Сулейманом Кёпе, пани Сабиной из рода Пястов и ее служанкой Марицей. Козни иезуита Несвецкого
Леви не стал долго раздумывать. Лавка его открылась в лучшем месте турецкого квартала. Она располагалась так, что любой человек, возвращавшийся с рынка, неминуемо проходил мимо бывшей ювелирной мастерской, хозяин которой незадолго до того переехал в Вену, и оказывался, даже если не хотел этого, у яркой вывески «Осман Сэдэ, букинист из Стамбула. Волшебные манускрипты. Предметы старины». Насчет волшебства Леви, разумеется, загнул, но раз львовские обыватели тяготеют к чернокнижию, то почему бы не прельстить их заколдованными свитками? В конце концов, правильное использование каббалистических премудростей может творить чудеса. Поэтому он велел продублировать вывеску по-польски, рассчитывая, что посетителями «стамбульского букиниста» станут не только турки. Да и рабби Нехемия Коэн вряд ли читает арабский шрифт, пройдет, того гляди, мимо, и весь план полетит прахом.
Поместив товар, Леви снял с двери большой замок, поставил на пол у окна две китайские вазы с ощеренными драконами, парящими в небесах, чтобы привлечь любителей восточной роскоши, а на подоконник выложил старый, почерневший от времени фолиант, доказывающий надежность его торгового начинания. Ведь если букинист не боится выложить на виду у прохожих самые дорогие вещи, значит, денег у него много.
Придирчиво осмотрев лавку, Леви вышел на улицу, проверил, как смотрится со стороны его вывеска и окно, и, убедившись, что у него нисколько не хуже, начал торговлю.
Пани Сабина, в жилах которой текла кровь польской династии Пястов, уже давно и безнадежно скучала. Все развлечения, которыми она пыталась отвлечься от своего несчастья, успели наскучить. Ни катание на опасных качелях, ни травля барсуков норными собачками, ни гуляния incognito по городским окраинам не могли развеселить ее.
— Марица! — закричала Сабина.
— Иду уже! — отозвался звонкий девичий голос, и в комнату вошла молодая служанка, наполовину валашка, наполовину русинка, взятая пани Сабиной из имения Быстрицы. Черноволосая, смуглая и лукавая, грациозная словно лань, с красивыми умными глазами, Марица вполне могла б сойти за младшую сестру Сабины. Хозяйка и служанка были удивительно похожи — обе невысокие, с длинными черными волосами, тонкими «греческими» носиками и маленькими кукольными ножками. Только на Сабине было прекрасное шелковое платье, «утреннее», нежно-кремового оттенка, а Марица носила простенькие платьица с белым передником, и вместо золотого медальона на ее шее висел крестик, вырезанный из бука.