Колыбель в клюве аиста - Исраил Ибрагимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он поджарил мясо с луком, чесноком и жусаем, плюхнул в сковородку несколько яиц, в финале ― ложку перца:
― Наваливайся!
Перед Мустафой легла большая тарелка ― он ел, мужественно подавляя неприятие острого.
Рахманов, покончив с ужином, закурил за столом.
― Родные, наверное, из наших мест? ― поинтересовался он. ― Давай-ка, дорогой, напрямик.
― Да, жили, ― Мустафа настороженно взглянул на Рахманова.
― Где?
― В Приозерье.
― Именно?
Мустафа назвал местечко неподалеку от Карповки.
― С этого следовало начинать.
― Мне, товарищ майор, не было тогда и года, когда родители переехали на Кавказ.
― Значит, потянуло на родину.
― Не знаю.
Они перешли в комнату.
― Так и живем, ― прервал долгую паузу Рахманов, окинув взглядом комнату, а Мустафе за этим "так живем" почудилось недоговоренное, опыта оказалось достаточно, чтобы в клубке квартирного хаоса подобраться к житейской тайне майора. "Неужели майор одинок? ― замелькало у него в голове. ― Без семьи? Почему?" Он ответил на заговорщическое подмигивание майора улыбкой. "Иначе отчего каша?― размышлял позже Мустафа, располагаясь на раскладушке. ― Разошелся, что ли? А если ушла жена? Или умерла? А дети? Должны же быть дети? Братья... Сестры..." Мустафу подмывало спросить, но что-то сдерживало. Да и Рахманов преобразился, стал задумчив, в голосе прозвучала строгость. Пожелав спокойной ночи, он погасил свет, но ложиться не стал, устроился на кресле спиной к Мустафе, зашелестел бумагами...
На следующий день не удалось дознаться.
Проснувшись, Мустафа обнаружил себя одного в безлюдной комнате. На кухне, на столе лежал завтрак, наверно, предназначенный ему, Мустафе. Есть, однако, Мустафа не стал ― постеснялся. Он оглядел кухню, комнату, внимательно присмотрелся к фотографиям. "Артистка" не понравилась. "Что в ней только приглянулось майору? Городская, расфуфыренная, у нас за такую и гроша не дадут", ― подумал он, досадуя на неразборчивость Рахманова. Футбольные сюжеты, напротив, заинтересовали, он отыскал на фотографиях несколько известных ему спортсменов. Он едва не споткнулся об утюг, положил утюг в коробку из-под обуви. Одно действие породило другое, а там пришло решение отблагодарить за хлеб-соль. Мустафа принялся за уборку квартиры. Он притащил связки макулатуры в коридор, почистил пепельницу, водворил книги на полки, вымыл пол, перенес из коридора шинель, висевшую тут, наверное, еще с зимы, в комнату...
Он открыл шкаф, изумился: на плечиках висели костюмы, сорочки, и все в рост майору. Мустафа, подталкиваемый любопытством и догадкой, осмотрел квартиру в поисках какого-либо предмета, принадлежащего не Рахманову. Тщетно, все: единственная диван-кровать, одежда в шкафу, пепельница, книги, ― словом, все говорило, кричало: майор жил один. Пацану из шумной многодетной семьи, пацану, которому с пеленок внушали неписаные правила бытия, где семья означала все или почти все, в укладе жизни майора, этого человека с явным запятидесятилетним возрастом, почудилось недоброе: холостячество отдавало чем-то отпугивающим, казалось, что майор обречен на холостую жизнь, и возможно, за какие-то грехи; что это за грехи и кем майор наказан, спроси о том Мустафу, вряд ли смог бы ответить, хотя смутное ощущение нехорошего не покидало его... Не дотронувшись до завтрака, ― а бутерброд и вареные яйца под целлофаном просвечивались так аппетитно! ― Мустафа счел за благо ретироваться. Едва ли не на цыпочках, будто в самом деле опасаясь потревожить нечистое, затаившееся незримо в квартире, он прошел в коридор, обулся, открыл двери и, захлопнув их за собой, сбежал по лестнице вниз…
4― Ну и туман! ― удивился Азимов.
― Вязкий, ― согласился я. ― Это, возможно, к хорошей погоде.
― Медленно проползает...
― Стелется...
Бочка чуть видна...
― До бочки не более десяти метров ― вот это видимость...
Мы стояли в ожидании Жунковского, облокотившись о косяк.
― Почему к хорошей погоде?
― Да туман будто всасывается в землю. Весь без остатка...
― Вот это туман, доложу я вам! Пришлось поплутать, ― сказал Жунковский с порога, он вернулся вскоре после того, как вокруг очистилось: туман рассыпался на клочья ― те затем не то рассеялись, не то в самом деле ушли в землю ― "ковер-самолет" плыл дальше, колыхаясь на ветру крыльями...
Азимов поставил на стол чару с дымящимся пловом, разлил в рюмочки водку. Жунковский похвалил плов, но от водки, сославшись на больное сердце, отказался, да так решительно, что ни я, ни Азимов больше не докучали гостя просьбами. Мы с Азимовым выпили, а Жунковский за пловом рассказал о своих плутаниях в тумане. Я заметил, как обычное и мелкое, преломившись о его видение, обретали значительность; слушая, я невольно проникался настроением рассказчика...
― Я шел вдоль обрыва...
― Там их тьма.
― Того, что слева. Кажется, с палеогеном.
― Розового?
― Розового. Наверняка с палеогеном.
Я прикинул: до цепочки обрывов не менее полутора часов быстрого хода ― вот забрался куда! Чуточку дальше гора обрывалась: тропа, а параллельно ей дорога в животноводческий стан, проложенная бульдозером, шли по узкому, десятка в два метров в ширину гребню.
Конечно!
― А тут туман. Смотрю: впереди ― симпатичная рощица. Ну, думаю, пережду под елочкой...
Ельник! Так ведь он находится между обрывами ― значит, поплутал Жунковский и в самом деле между обрывами!
― Но откуда он взялся?
― Что?
Туман. Солнце, и сразу затем ― как в погребе. Будто проваливаюсь, лечу вниз. Не трус вроде... Я даже елочку обнял ― смешно? ― и вместе с нею пошел вниз. Как в лифте!
Мне запомнилось "...даже елочку обнял..." ― почудилась отдаленная, призрачная связь с чем-то давним... Жунковский продолжал рассказ и припоминать стало некогда.
― ...Вгляделся ― обрыв. Обнаружил себя на краю пропасти. Скосил путь ― какие-то камни, ну, думаю, начался уклон... А тут послышался гул. Представляете, совсем рядом, откуда-то сверху проползла машина. Самосвал. Остановился. Я встал на ступеньку. Кабина набита битком людьми. Встретились взглядом с шофером ― и я заволновался. Как мальчишка: такая, знаете ли, знакомая лошадиная физиономия посмотрела на меня из кабины; сразу, говорит, видно, что приезжий: тумана испугался, мол, в здешних местах он, туман, значит, недолгий, через часок, мол, разбежится. Засмеялся... Покатил вперед. Я направился следом. "Не просил ― сам остановился", ― думал я, шагая вниз ощупью. А из головы не выходила физиономия мужика: где встречался с тобой, думаю. Неужто в Свердловске?
― Не вспомнил?
― Сейчас и вовсе не припомню.
― Почему сейчас?
― Тогда что-то вспыхнуло под настроение, да тут же и исчезло.
Мы присели у длинного, почти во всю стену, окна. Азимов предложил включить свет, не дожидаясь, сам сработал включателем ― вспыхнула лампочка, отбросив тени в разные стороны комнаты. И тогда Жунковского будто осенило. Он поочередно взглянул на нас, извлек из внутреннего кармана пиджака блокнот ― фотографии. На одной фотографии была запечатлена супруга его, на другой, любительской, ― он с дочерью. Жунковский протянул фотографии Азимову.
― Знакомься. Моя жена, ― произнес он и взглядом вступил со мной в разговор: "Узнает?!"
Видел, как Азимов переводил взгляд с фотографии на Жунковского, не то в поисках сходства между супругами, не то желая утвердиться в догадке; видел, как у него, будто вдруг лишившись опоры, метнулись из стороны в сторону глаза ― я все это видел...
Новенькую звали Савина. Она ни на капельку не походила на местных девочек, она была в коричневых полуботинках, в черном платьице, расклешенном книзу, носила книги и тетрадки в портфельчике, и, когда учительница просила достать книжку или тетрадку, в затихшем классе слышался щелчок портфельчика. Говорила новенькая не так, как все:
― Доброе утро... извините... пожалуйста... Щелкнул замок портфеля, девочка, обернувшись ко мне, попросила:
― Мальчик, проводите, пожалуйста, я плохо знаю дорогу домой...
― Проводим? ― предложил я тихо Жунковскому, подтолкнув легонько того локтем.
― А вы, мальчик, может быть, проводите вы? ― обратилась девочка храбро к Жунковскому.
И посмотрела в ноги тому ― Жунковский машинально закрыл ступней ступню: они у него были, как у любого из нас, покрыты бурой глинистой массой, от чего напоминали лапти. Босячеством Жунковского двигала не бедность, а солидарность, однако дела это не меняло, смущение он попытался убить нарочитой грубостью.
― Что пристала? ― бросил он.
― Да идем! ― не выдержали нервы у толстенькой девочки-одноклассницы. ― Они без понятия! Тумкнутые!
Девочка, демонстрируя одновременно независимость и нашу "тумкнутость", обрушила на нас удары сумкой, а затем с новенькой, которая едва сдерживала слезы, двинули к выходу. Потом мы вброд перешли речку, поднялись на противоположный берег. У бровки речной террасы покоился срубленный недавно карагач, поверх террасы виднелись высыпки из шурфов, рядом с шурфами ― деревянные столбы: до войны намечалось не то электрифицировать, не то радиофицировать переулок, но не хватило сил, столбы так и остались на год-другой лежать на земле. Еще недавно карагач высился у изгороди, напротив избушки с плоской крышей и с окнами во внутрь двора. Мы знали, что избушка принадлежала приезжей рябой женщине-торговке, что та выменяла ее у одинокой больной старухи, перебравшейся на окраину к дочери. По ту сторону, за двором, над сараем, кудрявилась яблоня-скороспелка ― объект мальчишеских налетов. Не однажды приходилось карабкаться по ее стволу; оттуда, сверху, двор лежал как на ладони, он и сейчас у меня перед глазами: задний торец избушки, напротив сарайчик с маленьким окном, одна ячейка которой заделана газетой, кладовка, погреб... За воротами тянулся узкий, зажатый по бокам изгородями, переулок.