Пианист - Мануэль Монтальбан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он протянул как можно больше последний слог и задержал последний аккорд, а потом как бы стряхнул с себя экстаз и поглядел на них сверху вниз: каково впечатление. Вы погрязли в дерьме и распутстве, вы бегаете и суетитесь, от вас разит продажностью Истории, и только свирепый ураган североамериканских равнин мог бы очистить вас от вони, но я вас прощаю, вы подарили мне целый день мира и покоя, я был счастлив один, я разобрался в своих последних впечатлениях и верованиях: я верю в Бога нагого, который одет мною, как одета собою ты, Тереса, или ты, Росель, я верю в Церковь Ума, к которой ведут пути разума и свободного выбора, и во имя формирования элиты она должна воспользоваться орудием презрения. Если Ларсен говорил правду, то память у Дориа была отличная, монолог получился превосходный, Дориа стоял, опершись локтем на рояль, взгляд терялся в небесах, ему одному видимых, а свободной рукой он как бы закруглял свои утверждения.
– Мне привиделся жуткий сон, Тереса. Я видел тебя на трибуне Красной площади в Москве, ты присутствовала на митинге по случаю смерти Леона Блюма.
– Ну и пусть. Праздник получился замечательный. Все были довольны, пели песни. Мы видели твоих друзей.
– Мои друзья не ходят на ничтожные священнодействия красных.
– Мальро был, и вся верхушка редакции «Вендреди».
– Обо мне спрашивали?
– Они же нас не знают, ты не знакомил их с нами… Росель приехал недавно, но я тут давно, и все равно им неизвестна.
– Вы знаете мое мнение на этот счет. Я сейчас изо всех сил толкаю себя наверх, а когда взберусь на вершину, я позову вас. Сейчас мне неудобно знакомить вас с моими друзьями. Получится как у наших милых соотечественников, которые таскают за собой всех чад и домочадцев и стараются запихнуть родственников повсюду. Что скажут мои друзья? Вот, скажут, идет Дориа, сейчас будет подсовывать нам своих родственников. Не беспокойтесь. Я очень скоро добьюсь своего, и тогда ты, Тереса, и ты, Альберт, станете в консерватории первыми лицами. А что касается Ларсена, я должен пересмотреть свои отношения с ним. Он – подстрекатель, он затащил вас на этот маскарад, и я решил: запрещаю ему писать дальше мою биографию. И когда в следующий раз полезет целовать меня в шею, я пошлю этого викинга в задницу.
Роселю стало скучно, и он пошел к себе в комнату. Тереса пыталась заступиться за Ларсена, стараясь тонким жалом лести расковырять трещинки в броне Дориа.
– Не забудь, что биографию Ларсена могут опубликовать в Стокгольме и ты, в своей второй ипостаси поэта, можешь в один прекрасный день оказаться увенчанным Нобелевской премией.
– Я буду первым лаокооническим нобелевским лауреатом: подобного синтеза музыки и слова не было ни у кого. Насчет Ларсена мне надо подумать; а насчет тебя я сторговался – лавочник из радикалов, торгующий заморскими товарами, готов купить тебя за семь или восемь тысяч франков, цена подходящая, но я прощаю тебя и оставляю своей любовницей.
– Я не заслуживаю такой чести.
Тереса снова засмеялась, так умела смеяться только Тереса, и расстроенный Росель сунул голову под подушку и лежал не двигаясь, пока дверь квартиры не захлопнулась за Дориа и его возлюбленной. Тогда он встал и пошел к роялю, но из него еще не выветрился дух Луиса, и Росель закрыл крышку, словно инструмент был заразным. Он немного повозился с сумкой, где до сих пор лежали привезенные из Испании книги, которые не хотелось вынимать, чтобы они не перепутались с книгами Дориа, когда тот станет переезжать, и выбрал одну – «Частную жизнь» Жозепа Марии Сагарры. Каждый раз, когда на страницах книги появлялся Жильем Льоберола, перед Роселем всплывало лицо и манеры Луиса Дориа. Росель вдруг понял и даже хлопнул себя по лбу: да он же барчук! Вот что он такое. Дерьмовый барчук. На следующее утро он проснулся с этой мыслью, за ночь ставшей еще четче, однако его встретил совершенно другой Дориа, очаровательный, обаятельный, на столе стоял завтрак, только что купленный им для двоих, сейчас мы позавтракаем с тобой, Альберт, на днях нам надо обстоятельно и без спешки потолковать о твоем будущем, Альберт. Сегодня утром я должен договориться насчет поездки за город с Рене-Батоном и Онеггером, я рассказывал тебе об этом; я беспокоюсь за Тересу, ей надо найти местечко под солнцем Парижа, а не то она в один прекрасный день вернется в Барселону, выйдет там замуж за фабриканта из Терассы, и мы потеряем в ее лице еще одну свободную женщину. А их не так много, Альберт. Тереса меня волнует. Она в духе Пикассо. Пабло – один из моих самых близких друзей, но я никогда не ходил к нему с Тересой, потому что Пабло – сатир и обязательно захотел бы отнять у меня Тересу. Я хочу пристроить ее в какой-нибудь хор. У нее голос для хора, на солистку она не тянет. Может, в концертах легкой музыки она бы и пела, но в Париже на этом имени не сделаешь, на этом не сделаешь имени даже в Барселоне или в Мадриде. А ты? Ты меня тоже беспокоишь, ты можешь пойти не тем путем. Нельзя жить в Париже как юный стипендиат, тут нужно вести жизнь творческого человека, опытного творца, культурная платформа этого города должна послужить тебе трамплином для прыжка к славе. Думай об этом, когда будешь разговаривать с Лонг, или с кем-нибудь из святых отцов консерватории, или с теми, с кем я тебя буду знакомить. Не надо лишних слов, запомни: мы идем к Мийо, восемнадцатого июля, Мийо – потрясающий тип, пожалуй, немного чересчур еврей, чересчур податливый, правда в одном он тверд необычайно – в отрицании Вагнера. Ненавидит Вагнера. Выскочил на поверхность в двадцатые годы с лозунгом: «A bas Wagner!»,[142] чем вызвал страшное недовольство у почитателей Вагнера и Франка, хотя все было логично, французы победили Пруссию, им необходимо было восстанавливать свою культурную гегемонию в Европе.
Альберт работал все утро; от жары спасало то, что окна квартиры выходили в небольшой внутренний двор, ничто не отвлекало от работы, только иногда он подходил посмотреть на окна противоположного дома, на их не слишком богатую событиями, тягучую обыденную жизнь, отражавшую, как в недобром зеркале, его собственные страхи; так за работой и невинным подглядыванием он забыл пообедать, заснул и проснулся от того, что хотелось есть, он вышел на улицу, когда на Маре уже опускались сумерки и древний квартал превращался в подмостки, на которых диковинные призраки разыгрывали исторические сцены. На этот квартал, знавший взлеты и падения, Росель попробовал взглянуть спокойным критическим взглядом здешнего старожила – и не смог, сдался: квартал был прекрасен. Росель вдруг почувствовал: ему необходимо увидеть то, к чему были устремлены все его надежды, он спустился в метро и поехал на Сен-Лазар. Консерватория находилась на улице Мадрида; в ее огромном здании, где прежде был коллеж иезуитов, теперь размещались все официальные учебные заведения театрального, музыкального и оперного искусства. Величие музыкальной премудрости, заключенной в этих стенах, не нашло никакого отражения на фасаде, чрезмерно изукрашенном иезуитами, и Росель пошел к вокзалу Сен-Лазар, чтобы затем выйти к Монмартру. Ему не давало покоя приглашение Бонета и его товарищей, он чувствовал свое этическое и эстетическое обязательство перед ними, он прочел это в комических тайных знаках Бонета. По улице Амстердам он дошел до Пор-де-Клиши и стал подниматься на Монмартр. «Мулен Руж» стоял на своем месте, обещая Фернанделя и Арлетти, на своем месте стоял и «Ателье», у начала улицы, выходившей к Сакре-Кёр, храму, построенному парижской буржуазией для замаливания грехов после Коммуны, а тридцать или сорок лет спустя то же самое сделала барселонская буржуазия – построила церковь Святого Сердца на холме Тибидабо, надеясь, что бог простит правых за то, что они были жестоки к своему народу в Трагическую неделю. Немного задыхаясь от подъема по лестницам и улицам, взбегавшим прямо на небо, Росель подошел к подножию храма и пошел в обход, искать кафе «У Петьо». Дорогу помог найти поливальщик в комбинезоне из блестящей клеенки и высоких резиновых сапогах, похожий на укрощенного дождем бойца с картин футуристов. Фонарь «У Петьо» маячил в конце улицы над фасадом, обсаженным жимолостью, которая пахла на двадцать метров вокруг; за стеклами широкого окна вяло двигались немногочисленные посетители и сонливо дожидались, когда же наступит вечер. Бонета с товарищами еще не было, слишком рано, и Росель утолил голод хорошо прожаренным антрекотом и заел фруктами. Хозяин заведения, почти не шевеля губами, так что окурок, зажатый в углу рта, почти не двигался, раз и другой предложил Роселю взять сегодняшнее дежурное блюдо carreaux d'agheau à la provençale.[143] Роселю вспомнились сырые морские ежи и моллюски; сегодня он не желал никаких гастрономических встрясок, хотелось съесть обычный омлет с петрушкой, который мать подавала на блюде вместе с llonguet,[144] приправленным помидором, солью и оливковым маслом. Он сидел и читал в «Вендреди» о вчерашней демонстрации, когда на пороге возник Бонет, сзади его утесом подпирал Овьедо. Росель сделал вид, что с головой погружен в чтение статьи.