Пианист - Мануэль Монтальбан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Они так любят петь?
– Да. Не подумаешь, правда? Ведь в Испании тоже любят петь?
– Песня превращает поющего в творца. Она дает язык тем, кто хочет творить, но не может, потому что не имеет способностей, не умеет рисовать, писать или сочинять музыку. И они поют, выражают то, что носят в себе, что чувствуют, пользуясь чужими словами.
– В Швеции тоже» много поют?
– В Швеции обычно поют псалмы, религиозные песнопения, как в Англии или в Соединенных Штатах. Но рабочие и крестьяне долгими зимними ночами тоже поют песни.
Они сели за деревянный столик в закусочной. Заказали салат, assiette de fruits de mer[138] и бутылку бордо, blanc de blancs.[139] Хотя Росель терпеть не мог сырых моллюсков, отставать от Ларсена с Тересой не хотелось, и, сунув в рот кусочек хлеба с икринками морского ежа, он зажмурился, будто собирался жевать врага; а вот в мидиях он признал старых знакомых, по воскресеньям мать всегда готовила их вместе с кальмарами, помидорами и луком и подавала это блюдо на закуску. Он увидел, как слева, за деревьями, показался Бонет, а с ним несколько испанцев, без сомнения, испанцев, и среди них те, что утром пели «Астурия, милая родина» и «В пропасть бросили бедняжку»; Росель повернулся к ним спиной, чтобы не здороваться. Бонет тут был совсем другим. Растерянно он искал свободное местечко на газоне, а те, за его спиной, подгоняли.
– Черт подери, Томас, тортилья стынет.
– Не проедай мне плешь, товарищ. Кому взбрело в голову тащить пятикилограммовый омлет на демонстрацию, да еще в метро через весь Париж.
Должно быть, тортилья находилась в деревянном ящике, который один из спутников Бонета нес так, словно ящик стеклянный. Наконец они нашли свободный пятачок неподалеку от того места, где Росель размышлял, почему мир гак похож на узелок, набитый испанцами и противными сырыми моллюсками. Компания расположилась на газоне, деревянный ящик был открыт, и из него извлекли гигантскую квадратную тортилью – омлет с картошкой, приготовленный как будто не из яиц и картошки, а из чистого золота. Все общество охнуло при его появлении, а здоровяк, тот, что пел дурацкие песенки, встряхнул кистями рук и громогласно изрек:
– Вот этими руками я могу подбросить на сковороде и перевернуть омлет с пятью килограммами картошки.
– Ну-ка, покажи нам руки, Овьедо.
Тот, кого звали Овьедо, снял клетчатую рубашку и обнажил свой образцово-показательный торс, облаченный в голубую майку, а потом поднес к носу каждого – одного за другим – здоровенные ладони.
– Этому отбойный молоток не нужен. Он туннель пробивал кулаком.
– Половину тортильи – мне. Тортилья тому, кто ее делал.
– Слышишь? Испанцы, – радостно заметила Тереса и послала компании улыбку. Бонет уже разглядел Роселя, но притворялся, будто не узнал его, и глаза Бонета говорили именно это, я тебя не знаю, товарищ, бдительность прежде всего, в парке полно агентов. Но Овьедо с соотечественниками заметили, что Тереса с Ларсеном их понимают, они смеялись их шуткам и сопереживали радостной суете вокруг волшебного утеса из тортильи.
– Эти – тоже испанцы?
– Кого тут только нет.
– А что они едят?
Здоровущая голова Овьедо повернулась к подносу, заваленному пустыми ракушками.
– Сдается мне, еда не очень питательная. Идите к нам. Тортильи хватит на всех, да еще есть свиная лопатка, односельчанин привез мне из Потеса.
Росель все еще сидел спиной к Овьедо, но, как он ни делал знаки, как ни подмигивал Тересе, Тереса с Ларсеном все-таки поднялись и пошли посмотреть, что за эльдорадо испекли там из яиц и картошки. Им выдали вилку, и они тотчас же, разодрав золотистую корочку, вонзили вилку в теплую мякоть, а потом смаковали тортилью, переговариваясь.
– У тебя, товарищ, лицо не испанца, и тот худой, который за столом остался, тоже на испанца не похож.
– Я швед.
– Альберт! Альберт! Иди сюда, тортилья замечательная. Альберт испанец. Он каталонец.
– Смотри-ка, еще один каталонец, как ты, Бонет.
Роселю ничего не оставалось, как подойти к компании. Овьедо тяжелой ладонью хлопнул его по спине, а остальные приветствовали, как положено, в том числе и Бонет.
– Я не был в Испании с тридцать четвертого года, с Астурийских событий.[140] Как убежал от ареста, так и не воротился.
– Расскажи, почему не воротился, Овьедо.
– Да я уж собрался было назад. Но в недобрый час наткнулся на сержанта карабинеров, самого распоследнего мерзавца, вот и'сбросил его в реку, ну и поломал, как кролика. Живой-то он остался, да весь покалеченный, бедняга, и все астурийские жандармы с тех пор на меня зуб имеют.
Овьедо погрустнел.
– Как вы думаете, Народный фронт в Испании распустит жандармерию? Хоть бы это сделали.
– Ешь и помалкивай, Овьедо. Ты же не только мастер печь тортилью. Ты мастер и есть ее.
Бонет все старался закруглить разговор, а глазами беспрерывно, точно азбукой морзе, посылал Роселю сигналы, тревожные и совершенно неуместные. Иди, болван, прогуляйся. Что тебе здесь надо? Песни вспыхивали то тут, то там, каждая компания пела свою, и Росель стал опасаться, как бы его не укачало от этих автобусных песенок и сытного духа тортильи, хотя, надо признать, тортилья получилась вкусная; но вот один из испанцев – чем мы хуже французов – отошел на некоторое расстояние от них, встал на пригорочке и запел прекрасным баритоном:
Сыны народа, вас давят оковы…
Красивый голос, исполнявший гимн анархистов, сразу привлек всеобщее внимание.
– Слушайте, слушайте, нам больше тортильи останется, – ворчал Овьедо.
Вставайте все на смертный бой,Эксплуатацию разрушим.
Волнующий финал был встречен аплодисментами и криками: «Да здравствует Испанская республика!» Овьедо со слезами на глазах пошел обнимать певца, и тот его тоже обнял, и Овьедо принялся хлопать всех по спине своими огромными ручищами, и все были растроганы его заботой – замечательной тортильей, и вином, и свиной лопаткой, которую ему привез односельчанин из Потеса. Какой-то француз узнал, что Овьедо из Астурии, ему перевели рассказ Овьедо о том, что тот сделал и чего не сделал в революции тридцать четвертого года, это вызвало новый взрыв энтузиазма, и наперебой стали рассказывать, как помогали французские комитеты поддержки революционным событиям в Астурии.
– Каталонец тоже из этих, – показал Овьедо на Бонета.
– Нет, эти не стреляли. Компанис только произнес речь – и сразу навалил в штаны.
Кто-то стал уговаривать француза спеть песню в честь Астурии, в честь октябрьских событий тридцать четвертого года. Я ее всю не помню. Какая разница, можно и не всю, и француз тоненьким лирическим голоском запел боевую интернациональную песню:
A leurs cigarettesallumant la mèchede leurs grenades de for blancpendant des joures ilsa ont repousséles mercenaires sur eux lancéspar les gouvernantes,ceux d'Oviédo.[141]
– Черт возьми! Здорово знают, что у нас было!
Шахтер пришел в полный восторг и пустился пожимать всем руки, а чем больше пожимал, тем крупнее катились у него из глаз слезы, дальше сдерживаться он не мог и сел под дерево, заливаясь слезами и подперев голову кулачищами. Застолье продолжалось, а Тереса стала утешать богатыря, тот что-то рассказывал ей, давясь слезами и всхлипами. Ларсен с Роселем бросили компанию и пошли вокруг озера. Через некоторое время к ним присоединилась и Тереса, рассказ шахтера тронул ее до глубины души, он даже не видел своей второй дочери: она родилась, когда шахтер был уже во Франции, – ему так осточертело работать носильщиком на Северном вокзале. Роселю не терпелось поскорее остаться одному, и Тереса тоже обрадовалась, когда он предложил вернуться на Сент-Авуа, потому что надеялась увидеть там Дориа. Да и у Ларсена вид был замученный, цвет лица хуже, чем обычно, кашель одолевал его, он то и дело заходился в приступах, словно хотел выкашлять нездоровый воздух из груди, и ему тоже не терпелось поскорее уйти куда-нибудь и прокашляться.
– Это мой автомобиль, – неожиданно сказал Ларсен на углу Тампль-Рамбуто. – Я вам не говорил, мне было неловко. Дориа сказал, что владеть автомобилем так же стыдно, как покупать заранее место на кладбище. Вы же знаете, как он относится к частной собственности. Он считает, что частной собственностью могут быть только украденные сокровища, добыча, а автомобиль мне купил отец.
Тереса с Роселем поднялись по лестнице и едва повернули ключ в замочной скважине, как из квартиры понеслись звуки «Интернационала». Дориа играл с жаром, точно это было делом жизни, и, не прерывая игры, жестом руки призвал их тоже загореться внезапно вспыхнувшим в нем революционным пылом.
…с Интернационалом воспрянет род людской.
Он протянул как можно больше последний слог и задержал последний аккорд, а потом как бы стряхнул с себя экстаз и поглядел на них сверху вниз: каково впечатление. Вы погрязли в дерьме и распутстве, вы бегаете и суетитесь, от вас разит продажностью Истории, и только свирепый ураган североамериканских равнин мог бы очистить вас от вони, но я вас прощаю, вы подарили мне целый день мира и покоя, я был счастлив один, я разобрался в своих последних впечатлениях и верованиях: я верю в Бога нагого, который одет мною, как одета собою ты, Тереса, или ты, Росель, я верю в Церковь Ума, к которой ведут пути разума и свободного выбора, и во имя формирования элиты она должна воспользоваться орудием презрения. Если Ларсен говорил правду, то память у Дориа была отличная, монолог получился превосходный, Дориа стоял, опершись локтем на рояль, взгляд терялся в небесах, ему одному видимых, а свободной рукой он как бы закруглял свои утверждения.