Пианист - Мануэль Монтальбан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все не так просто, их можно понять. Нельзя позволить, чтобы революция потеряла силу.
– Меня лично это не касается.
– Ты этого понять не можешь. Ты не революционер.
– Моя музыка – ниспровержение всего и вся, а ты с твоим Троцким, Сталиным и Арагоном – бюрократы духа. Из всех, кого Дориа осыпал оскорблениями, Альберт почему-то сочувствовал больше всего Троцкому. Гибель Троцкого придавала ему в глазах Альберта романтический ореол, он оставался холодным аналитиком и в том, что говорил, и в том, что писал.
– Ни один политик не написал столько прекрасного и нового о литературе и искусстве, как Троцкий.
– А кому это нужно? Я хочу свободы без всяких прилагательных. Писать и петь о задницах и о стенах все, что рифмуется с ниспровержением и разрушением, это же арифметика.
Дориа раскинул руки в стороны, словно собираясь объять слово «арифметика», а потом сомкнул их вокруг мощного бюста Тересы, сунул руки ей за ворот, взяв в ладони ее груди, выпустил их наружу, под желтый свет, сочившийся из дверей бистро «У Люсьен». Одной рукой зажимая крик, а другой прикрывая грудь, Тереса застыла соляным столбом, а Альберт сунул руки в карманы и опустил глаза, готовый провалиться в зыбучие пески тротуара. Луис снял пиджак, взмахнул им, точно ловя волшебным плащом отлетающую душу застывшей Тересы, накинул его на плечи девушки, одну за другой застегнул пуговицы и захохотал, а рукой поглаживал Тересу по спине, подталкивая в сторону освещенных кафе и ресторанчиков на площади вокруг статуи Дантона.
– Ты идешь? – спросила Тереса, полуобернув лицо к окаменевшему Альберту.
– Нет.
– Оставь его.
Альберт повернулся и пошел к бульвару Сен-Мишель. Дориа остановил его, встал перед ним посреди тротуара, улыбаясь и размахивая руками.
– Ты что, рассердился? Брось. Пошли с нами. Тереса хочет, чтобы ты пошел с нами. Тереса! Альберту непременно надо идти с нами?
– Непременно!
Тереса крикнула, и Альберт увидел, что она снова счастлива и ждет под неверным и мертвым светом бистро.
– Нет. Идите одни.
– А ты куда? Давай поужинаем, потом помочимся на статую Дантона, еще что-нибудь придумаем. Ночь потрясающая. Обещаю тебе больше не говорить о политике.
– Нет. Дело не в этом.
– А в чем же?
– Я хочу побыть один.
– Один, как телеграфный столб, посылающий сигналы в никуда. Неплохо ты устроен. Счастливчик, тебе хорошо с самим собой.
Но ему не было хорошо. Он сдался на милость темной комнате и постели, но, сколько ни силился представить город – то, что он в нем знал и что еще хотел узнать, – все тотчас же заслоняла гигантская фигура Дориа. Дориа был непреодолимым препятствием, посредником, sine qua non,[114] без которого Альберт не мог подступиться к тому, к чему стремился всей душой. А может, Дориа просто занимал свое место под солнцем, и только так можно было отвоевать это место эмигранту культуры, прибывшему в центр культурного мира. Дориа угнетал его как человек, его манеры и поведение пугали, а его отношения с Тересой раздражали, она просто-напросто превратилась в сексуальную тень Дориа, от него зависела не только ее радость, но и само ее существование. Он слышал, как Луис вернулся, один, потом рядом пробили часы, и он слышал почти все удары; на рассвете Альберт забылся глубоким сном, и проснулся, когда утро было уже в разгаре, его разбудил приход Ларсена, тот шумно ввалился в квартиру с красными и трехцветными флагами, французским и испанским. Альберт слышал, как в ответ на зажигательные речи Ларсена Дориа только рыкал, презрительно или несогласно, и его глазам предстало зрелище: Ларсен развешивал флаги по стенам, Тереса хохотала – каталась по софе, а Дориа заперся в спальне и не желал оттуда выходить.
– Не желаю идти на продажный праздник. Сталин завладел нашими знаменами Четырнадцатого июля и всех нас заразил тоталитаризмом.
– Я уверен, он читает по бумажке, – сказал Ларсен, давясь от хохота и заговорщически подмигивая Тересе. – Когда ему приходит в голову какая-нибудь фраза, он ее записывает, заучивает наизусть, а потом при случае выпаливает как свеженькую. Правда, Тереса?
Тереса только хохотала и кивала.
– Луис, весь Париж заметит, что тебя нет.
– Именно поэтому. Поэтому и не иду. И завтра же пошлю статью в «Вендреди» и ясно объясню, почему я не принял участия в праздновании Четырнадцатого июля тысяча девятьсот тридцать шестого года.
– Но прежде чем мы уйдем, дай заглянуть тебе в лицо.
– На моем лице вы прочтете озадаченность, а моя озадаченность вас оскорбляет, идиоты, исторические идиоты, вы собираетесь маршировать в одной колонне с убийцей Блюма.
– Про какого убийцу он говорит?
– Вчера Луис вспоминал стихи Арагона, в которых тот призывает стрелять по Леону Блюму.
Ларсен пожал плечами и дал Роселю испанский республиканский флаг, французский протянул Тересе, а себе оставил красный.
– Вы проспали все на свете, демонстрация уже началась.
Они заспешили по путаным улочкам Маре и нагнали демонстрацию около Зимнего цирка. На тротуарах стояли люди, хлопали в ладоши, переговаривались, одни с симпатией, другие с иронией наблюдали за группой людей, проходивших в это время мимо – колонна «Zes Jeunesses»[115] шла и пела переделанный и расширенный вариант «Карманьолы».
Léon Daudet avais promisde ramener le rois à Parismais son coup a manquer,le rois n'est pas rentré.L'Action Française est dans la merde,vive le son, vive le son.[116]
Потом «Карманьолу» сменила «Ça ira»[117] тоже переделанная на современный манер. Однако вовсе не аристократы и не буржуа были на этот раз кандидатами «на фонарь», а фашистские молодчики из «Croix de Feu»,[118] с которыми молодые социалисты и коммунисты принялись выяснять отношения на улочках Латинского квартала при помощи кулаков. Тереса время от времени поясняла Альберту на ухо непонятные слова и фразы, а когда Ларсену удалось уговорить парней, следивших за порядком, пропустить их к демонстрантам, они пристроились в хвост молодежной колонны и оказались посреди кумачового океана из красных флагов и лиц, пунцовых от жары и идеологических страстей.
– Blum à l'action![119] – кричали коммунисты.
– Unité quand même![120] – вторили им социалисты. Кто-то сказал, что позади идет испанская делегация, и Росель пошел искать своих, повернув назад, против движения колонны, и первым увидел Бонета под транспарантом троцкистов, примкнувших к одной из колонн Социалистической партии. Лицо Бонета пылало ярче кумачовых флагов, не человек, а дьявол вопил в бурлящем котле Истории:
Hitler non,Staline non plus![121]
Троцкисты подхватывали выкрики Бонета, не обращая внимания на уговоры устроителей, которые старались, чтобы демонстрация проходила в духе единения. Из толпы на тротуаре раздались возгласы вслед троцкистам:
Trotski traître!Trotski traître![122]
Белобрысый парень кинулся в толпу, за ним – разъяренная ватага сторонников, и напрасно Бонет увещевал их ограничиться лозунгами. Завязалась жаркая перепалка, пошли в ход руки, пощечины, но тут появилась дюжина грузчиков с Центрального рынка со значками Службы охраны порядка, нашлась работа кулакам и дубинкам, и все вошло в прежнее русло: песни и выкрики. Чем ближе подходили к площади Республики, тем чаще Тереса, опираясь на плечи своих спутников, подпрыгивала, чтобы охватить взглядом океан толпы: соломенные шляпки, волосы, прибитые потом и пылью, поднятой радостно гудящими ногами, веселая атмосфера общего праздника, твердая решимость встать на защиту истории в присутствии этих жрецов политики и культуры. Блюм, Торез, Кашен, Эррио и с ними будоражащий умы Марсо Пивер, глава левого крыла СФИО,[123] более ярый большевик, чем сами большевики, и Жан Зиромский, сторонник и вождь нового воссоединения социалистов и коммунистов, все эти имена для Роселя были новыми, в то время как Тереса с Ларсеном бросались ими запросто и буднично. Это были их, французские Прието, Хосе Диас, Пасионария, Компанис, Ларго Кабальеро, но только озаренные величием Парижа, всей Европы, и к тому же рядом с ними, собственной персоной всем известный Мальро…
– Смотри, Мальро с Клер, это его жена.
…или Полен, Алеви,[124] Геэнно, Андре Жид, Элюар, Роллан, Шамсон, Морнье, Кассу, Арагон, Бенда, Пикассо, Леже или маэстро Дезормьер – целое скопище светочей культуры; конечно, они были довольны: наконец-то их идеи подтвердились, нашли признание и оценены должным образом. Испанцы были плохо одеты, они шли и пели гимн Риего,[125] сразу видно: одни живут здесь на стипендию, а другие – экономические иммигранты. Четверо или пятеро молодых студентов-стипендиатов пытались пропеть те немногие слова, которые они знали из «Молодой гвардии»:
Joven Guardia. Joven Guardia,no les des paz ni cuartel.[126]
A какой-то каталонец выкрикнул ни к селу ни к городу:
Слава Масии[127] и всем каталонцам,Смерть Камбо[128] и вонючим испанцам!
Кто-то шутки ради или от полного революционного невежества запел «Астурия, милая родина, Астурия, земля родная…»; Росель поморщился, ему претили эти испанские песенки, которые ни с того ни с сего запевали в автобусах или вагонах третьего класса, и его опасения, не выродилась ли эта нация вообще, полностью подтвердились, когда двое испанцев, бывшие чуть навеселе, желая поддержать бодрость духа соотечественников и публики, завели бесконечную песню о том, как сперва бросали в пропасть, а потом доставали оттуда незнакомку.