Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, осаженный после крупного зимнего разгона, теперь нервничал в бездействии Гурко хуже, чем в разгар большого боя. Он почему-то ждал, что события снова призовут его! И когда вчера вызывали корпусного командира Корнилова принимать Петроградский округ, Гурко, хоть ему ниже должности, позавидовал: сам бы готов сейчас туда прорваться и быстро всё управить.
Но никуда никто не призывал генерала Гурко, ни его войск, Ставка затаилась, в телеграфе заминка, как вдруг минувшею ночью под самое утро пришла такая лента, что Командующего разбудили, он схватил этот скрученный шелест – и при своих штабных генералах открыто взялся за голову:
– Теперь всё кончено.
Так одномгновенно ясно ему стало: всё кончено, война проиграна!
Государь – отрёкся.
Передача Михаилу – не пройдёт гладко.
Тотчас распорядился собрать своих корпусных командиров, их восемь было в его крупной армии. Через два часа они собрались. И только Гурко начал с ними советоваться, как быть и как оповещать, – подали ему новую телеграмму: задержать первую!
Отлично! Надежда. Там, во Пскове, Петрограде, как-то потекло иначе?
Корпусные разъехались.
Потекло иначе – но как вмешаться, как помочь? Никто не звал на помощь.
Ещё больше искрутился Гурко за этот безплодный день.
А рано ночью – его разбудили опять.
Гурко вышел из спальни в пижаме верблюжьей жёлтой шерсти. Только что разбуженный, он не нёс никаких следов сна, сразу готовый к действию, – и кинул меткий взгляд на ленты, не ожидая от этих белых петель добра. И сел почему-то не на стул, а на стол.
Принял моток и разворачивал. Полковник квартирмейстерской части, миновавший с лентой и начальника штаба, не помогал командующему прочесть, не опережал словами, зная, что он любит всё сам.
Один Манифест… Другой Манифест…
Гурко шёл глазами по ленте, и даже его напряжённое, нервное лицо отдавалось изумлению.
Тáк надо было понять: кончилась династия?!
Кончилась и монархия в России!
Закинул голову, зажмурился.
Посмотрел на полковника, как хотел бы разнести его за провинность. Отдал скрученную ленту и не велел никого пока будить.
Надо подумать.
А оставшись один – стукнул по столу несколько раз, больно для руки. Пробежал по комнате, ещё раз стукнул ладонью. Не садясь, подпёр голову руками о стол.
Что за безпомощное идиотское состояние! Ни в каком бою нельзя так попасть. Иметь полную силу, все гвардейские корпуса и ещё сверх негвардейские, – и ничего не мог сделать!
Проклинал себя, что эти дни чего-то ждал, что не попытался…
А – что??
Ну, Беляев – кукла. Но изумиться Алексееву: ведь у него в руках вся власть, все силы, – как же он мог допустить?
Как-ж-же он не вмешался?!
Теперь, отданная хаосу, отданная болтунам, – Россия потонет в крови.
Но – и своей упущенной возможности Гурко не видел. Высматривал, даже боясь её найти (и себе не простить), – но честно не находил. Пока он был в Петрограде, пока он был в Ставке – ничто подобное не начиналось.
А сейчас все возможности его были – переговариваться через Брусилова. А это всё равно что, закатив рукава для драки, начать по локоть месить говно.
Да как же можно было Алексеева с температурой допускать до службы!
Пошёл, с силой плюхнулся на кровать, так что сетка взвизгнула.
Несколько раз перевернулся с подпрыгом, ища выход.
И не нашёл.
И своей ошибки, своей упущенности за эти дни – тоже не нашёл.
Ну, значит отрезано, и не терзаться.
Впрочем, знал он свои нервы, что эту ночь ему уже не спать.
Главное – так недавно ощутимо было его всевластие.
Бурным потоком рвалась его речь и к министрам, и к Государю, и к союзникам. Он имел прямоту звездить в лицо кому угодно, и вынуждены были выслушивать. Пока протопоповская тайная полиция следила за перемещениями по Петрограду начальника штаба Верховного, за частными встречами его, и конечно спешили доносить царю, – а Гурко и не скрывался, он охотно встречался с разумными и независимыми русскими людьми. Сколько он в эту зиму виделся с Государем – ни разу не склонился угодливо, но отстаивал свои мнения до громкого голоса, до крика даже, до угрозы отставки, – и Государь всегда уступал. Гурко мог сам отменить, если был занят, высочайшую назначенную ему аудиенцию. Не вынося императрицы – уклонился явиться к ней, лишь раз побеседовали на союзном обеде. Да целыми годами Гурко был из самых независимых генералов, не терпимых за свою независимость, и даже считали его вождём дотошных «младотурок», – а он просто не умел служить, лишь отбывая службу, а не пытаясь исправить дело. Да ещё предавали суду его брата, унизили фамилию Гурко, – мог бы он хоть на искорку порадоваться сегодняшней революции?
Но он знал, что это – конец России.
Да, этой зимой он почти кричал на Государя.
А сейчас – отгневался. А сейчас испытывал – прилив боли за этого слабого человека, погубившего всех нас.
Сейчас – с каждой минутой он всё больше его жалел. Представил, как от него станут отворачиваться все обласканные, приближенные, изменять, разбегаться по всем норам…
Нет – не уснуть. И не пытаться.
Пошёл сел за письменный стол. Бумаги читать, поправлять к приказам? Тоже не идёт.
Опять вызывать корпусных? Пусть поспят, к утру может ещё подсыпят директив.
Такая завертелась мысль: сейчас вместе с рассылкой двух Манифестов по дивизиям разослать секретный запрос: пусть соберут сведения, как отнесутся нижние чины и население района к актам отречения?
На всякий случай полезно знать. (Если, может быть, – переиграть?)
А внутри что-то росло неосознанное, Гурко сам к нему ещё не прислушался.
Читал бумаги и подчёркивал.
И вдруг выступило: вот сейчас, когда Государь свержен, унижен, покинут, – вот сейчас и протянуть ему поддержку.
Написать письмо?
Сейчас, когда все будут отшатываться, что никогда монархистами не были, заверить даже с преувеличением: что – монархист и верноподданный.
Внезапность мысли не удивила: так и всегда схватывается нами мгновенно или потом уже никогда никак.
Судьбы писем теперь зыбки? могут Государю и не передать, возьмут его в блокаду?
Послать с верным офицером. Из своего гродненского гусарского. (Гурко начинал в нём службу.)
А если всё равно тот поедет в Могилёв – так и Алексееву письмо? Не умел удержать государственных возжей – так хоть пусть заступится, чтобы в Петрограде не громили известных людей, не сажали престарелых под арест.
Так это выросло внутри, что ничего другого и делать сейчас не хотелось, не горело – а вот писать письмо Государю.
Хотя Гурко сам ещё не понимал – что писать? Предложить путь спасения, путь действия? – он не мог. А это был бы единственный настоящий смысл.
А просто – выразить. Что эти тяжёлые дни России – никому, однако, не могут быть так прискорбны, как Его Величеству. Что пишущий – да не он, а и миллионы верных сынов России понимают: Государь был воодушевлён благом России и предпочёл великодушным деянием взять все последствия на себя, нежели ввергнуть страну в ужасы междуусобной борьбы или выдать её триумфу вражеского оружия. Благодарная память народа оценит это самопожертвование монарха, который был и слугой и благодетелем страны по примеру своих коронованных предков.
И генерал Гурко не находит слов выразить своё восхищение перед возвышенностью жертвы.
И отречение за наследника, быть может, вдохновлено Богом. Через четыре года он не мог бы взять бразды правления в свои, ещё слишком слабые, руки. Получив же правильное, неторопливое воспитание до более зрелых лет, обстоятельно изучив государственные науки, приобретя знание людей и жизни, – он когда-нибудь сможет быть призван благомыслящими людьми России к принятию законного наследия.
Можно предвидеть, что страна, после горьких уроков внутренних волнений, после опыта государственного правления, к которому русский народ исторически и общественно не подготовлен, вновь обратится к Богом помазанному Государю. История народов учит нас, что в этом нет ничего необычайного. А условия, в которых произошёл государственный переворот в столице, столь неожиданный для армии, скованной близостью врага, дают основания надеяться на такой возврат.
Бóльшим не мог генерал Гурко подбодрить своего Государя: ничего более близкого он, по совести, не видел.
А легче – увидеть цену Временному правительству. Оно выпускает из тюрем осуждённых за политическую деятельность – и одновременно сажает в тюрьму прежних верных слуг Государя, которые действовали в рамках существовавших законов: назвать ли такие аресты проявлением свободы, написанной на знамёнах захватчиков власти?
Но те, кто в будущем образуют ядро, вокруг которого люди сплотятся, те, кто преследуют подлинное развитие и постоянный подъём русского народа…
О чём же это будет письмо? Без практического дела разваленное на дробные мысли? Никогда в жизни Гурко не писал таких неделовых писем. Но только кончая его, почувствовал, что выздоравливает.