На распутье - Леонид Корнюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скопин изумленно взглянул на толстого рязанца — не ослышался ли? Не дочитав грамоту рязанцев, он изодрал ее в мелкие клочья, приказав:
— Молодцов под стражу!
Делагарди внимательно прислушивался, низко нагнувшись к столу. Когда рязанцев уводили, один из них, что был с казацкой саблей, обернулся, бросил коротко:
— Одумайся, князь, покуда не поздно…
— Я — государев воевода, — отрезал Скопин.
Делагарди, уловив в его ответе неуверенность, сказал:
— Ты заслужил, князь, чтобы быть царем.
Вечером, узнав, что рязанцы снова хотят говорить с ним, Скопин велел позвать их в шатер. Тяжелы были думы воеводы… Дядя губил государство, Михайло Васильевич это хорошо понимал. Злоба и местничество чумовой заразой ползли во все концы Руси. Мир со шведами выторговали ценою больших уступок и потерь. Дружба со шведским королем была ненадежна. Опоры нигде не было. Боярская дума, что распутная девка, готова была поддаться Сигизмунду и его сыну. Казна пуста. С грехом пополам он собирал деньги на жалованье шведскому войску. Всюду ропот… Рати обносились, пятую неделю войско сидело на плесневых сухарях.
Вызванные к нему рязанцы видели, что воевода был не в гневе, но и той решимости, на какую они надеялись, не замечали в нем. Воевода стоял к ним боком, не глядя, молча пригнув крупную голову, угрюмо слушал их речи. Чем больше и горячее говорили рязанцы, тем тяжелее становилось на сердце Скопина. Он ничего не ответил им, а начальнику же своей стражи отдал указ:
— Сделай так, чтобы они невредимыми добрались до Рязани…
Делагарди заметил:
— Твои враги, князь, узнают, что ты не донес Шуйскому. Остерегись!
— Я не могу предать этих людей. Моя совесть чиста. Завтра мы возвращаемся в Москву.
XXXII
Двенадцатого марта 1610 года над посадами загудели все московские колокола. Колокола, купола, стены домов — все было обвито чистейшей изморозью. Пела, как некогда в славные времена, многозвучная медь, славя спасителя державы, верного и некорыстного своего сына. Двенадцать пономарей впеременку трудились на Иване Великом. Гул сего главного колокола плыл, мощный, раскатистый, над Москвою. С первыми ударами сего колокола народ: чернь, холопы, торговый и посадский люд, ярыжки[54], корчмари, мясники, накинув нагольные душегреи и полушубки, повалили изо всех посадов, чтоб встретить молодого и славного воеводу. Матери с младенцами, глубокие старики, юродивые и всякие Божьи люди — все со слезами радости бежали в одну сторону — на Волоколамскую дорогу.
В Микиткином кабаке, как и всегда, было людно, колготно, с вечера все угорели от дыма — за зиму расхудились печи, а Гурьян, уже не в той силе, как в былые времена, не мог управиться по хозяйству. Зиму просидели, перебиваясь из кулька в рогожку, получая ломаные гроши. Задолжал Шенкелю и Паперзаку, — те по-прежнему жирели, копя золотишко. За зиму Паперзак скупил еще три кабака и две бойни, а Шенкель с Мильсоном прибрали к рукам все кузницы вдоль Неглинки, рынки Скородома.
Как только ударил Иван Великий, Гурьян поднял всю свою нищую братию. Работница Улита по такому случаю надела лучшие обновы. В ее жизни свершилось важное событие: она сошлась со стрельцом, потерявшим в сражении глаз и руку. Несмотря на то что муж был и крив, и однорук, к тому же и заика, Улита не могла нахвалиться им.
— Такого мужика не сыскать во всей Москве! — хвасталась она. — Ужо што хорош, прям ангел небесный!
Микиткины харчевщики пришли к месту встречи, когда народ уже запрудил все ближние проулки и стогну, слышались радостные выкрики, иные плакали, лезли на колокольни, на крыши и деревья, чтобы увидеть того, кто, терпя нужду и лишения походной жизни, упорно, на виду у всего народа, служил своей земле, изгоняя алчных врагов ее.
— Скопину приспело сесть на царство! — говорил старый мясник, смахивая слезы. — Ужо он-то послужит Руси!
— Как же, ся-дет, — проговорил муж Улиты, — до-ожи-ида-айся, так ево и пустют.
— Царев брат Дмитрий точит нож на Михайлу Васильича.
— И женка его, змеища!..
Дмитрий Шуйский в это черное для него утро кинулся к брату, к царю. По распутням стеною с иконами и хоругвями двигался в западную сторону люд. При виде сермяжного холопства, спешащего с неслыханным ликованием встретить того, кто не так давно еще бегал босым мальчиком, при виде непочтительности и равнодушия к нему, более близкому к государю и прямому его наследнику, Дмитрий не думал больше ни о совести, ни о родстве. Зависть и ревность терзали его. «Торопишься к трону! Ты его не получишь! По праву он мой, а станешь поперек… не взыщи!»
На думном дворе уже толпилось высшее боярство, в дорогих шубах. Дмитрий кинул повод подскочившему слуге, пнул его ногою за нерасторопность и не торопясь, с важностью и твердостью ступая в сафьяновых синих сапогах, поднялся в царские покои. Молодая царица, не любившая заносчивого деверя, будто не замечая, прошла мимо него. Царь Василий, расслабленный, отяжелевший, в длинной, до пят, ферязи, слушал, наклоня голову, патриарха, но как только Дмитрий возник на пороге, Гермоген, что-то тихо проговорив, покинул покои. Царь Василий Иванович догадывался, о чем будет говорить брат в нонешнее утро. В душе своей Шуйский недолюбливал его за чрезмерное высокомерие, щегольство и властолюбие. Но не кто иной, как он сам, отправлял Дмитрия повсюду главным воеводой. Горькая обида охватывала Василия Шуйского, когда он видел глухую неприязнь к себе. Ну ладно те, кому он насолил, оказались в числе злейших врагов, в заговоре против него, но те, кому он доверял душу и оказывал дружеские милости… Кому же после этого мог он доверять?! «За что я страдаю? Разве я хочу пролития христианской крови, как об том трубит подлый рязанец Ляпунов? Если бы не я, Салтыков и другие изменники уже давно привели бы поляков в Москву».
— Брат Василий Иванович, по своей доброте ты не видишь, что племянник тебе не платит добром! — проговорил Дмитрий. — Погляди: он въезжает в Москву не воеводою, а царем!
— А ты, выходит, не рад славе Шуйских?
— Выродок Прокопий Ляпунов подсылал своих лазутчиков с грамотой к нему в Дмитров. В ней он Михаилу величал царем!
— Не говори мне сих подлых слов! — вспыхнул Шуйский.
— А чего не переслал людишек Ляпунова к тебе, а велел им тихо вернуться в Рязань? Теперь они всюду звонят, что Скопин — царь. Он и шведа доброхотствует, а ты не ведаешь.
Шуйский, ничего не молвя, через стол достал брата палкою.
— Усмири гордыню! Может, ты мне победы принес? Пошел прочь!
…Высшее боярство и духовенство уже целый час с хлебом и солью дожидалось знаменитого воеводу около городских ворот. Не ликовал лишь князь Федор Мстиславский. Первый боярин, главенствующий в Думе, Федор Иванович тайно надеялся, что на русском троне окажется литвин. Недаром Сигизмунд писал ему из-под Смоленска: «И о прежнем твоем к нам радении и приязни бояре сказывали: это у нас и у сына нашего в доброй памяти».
Ожидание затягивалось… Все так же гудели колокола. На тонком лице князя Мстиславского выступило выражение высокомерной спеси и злобы — его так долго заставляли ждать! Наконец из-за поворота вылетели всадники. Воевода Михайло Васильевич ехал на белом коне безо всякого убранства и без чепрака — в походном седле. Воевода был в доспехах, и вся фигура его являла могущественную воинственность.
Зависть окончательно завладела душой Дмитрия Шуйского… Вот он, народный любимец, спаситель Руси, о ком от края и до края идет неудержимая слава! Зависть!.. Подлый голос шептал ему: «Или он — или ты!..»
Народ в ликовании падал ниц, иные, доведя себя до восторженного безумия, ловили стремена, чтоб поцеловать его сапоги, иные тянули руки, чтобы дотронуться до него. Многотысячный гул сотрясал всю округу.
— Спаситель, слава тебе! — неслось над людским морем.
Михайло Васильевич с изумлением огляделся, затем ловко соскочил с коня. Бояре, топтавшиеся около ворот с хлебом-солью, двинулись к нему. Под гул толпы князь Мстиславский по старшинству протянул ему каравай и выговорил бесстрастно:
— Москва склоняется пред тобой, княже.
Дмитрий Шуйский, закусив губы, ненавидяще глядел на племянника. Дух вражды еще явственнее почувствовал Скопин, когда вошел в царский дворец. Холопье высокомерие проглядывало на сытых лицах дворцовой челяди, оберегающей свои прибыльные места изветами и доносами.
Царь Василий Иванович увидел Михайлу, и слезы сами собою побежали по его рыжим рябым щекам.
— Создатель услыхал мою молитву и помог тебе! Теперь ты мне как сын… — Шуйский запнулся и замолчал, а Скопин тихо проговорил:
— Я знаю, государь, о наговорах.