Избранное - Оулавюр Сигурдссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как вы относитесь к врачам?
— Все они добрые и внимательные, но всех лучше доктор Финсен.
«Добрые и внимательные, всех лучше Финсен», — записал я.
— Вы много читаете?
— Да, я читаю Библию, когда могу.
— К вам приходит много народу?
— Нет, теперь никто, одна Стина.
— Какая Стина? — спросил я, вспомнив вдруг свою невесту[43].
— Мы со Стиной вместе конфирмовались. Она мне вот эти цветы принесла. И вазочку. Какая она преданная, какая добрая.
— Вам, конечно, хотелось бы встать?
— Едва ли я когда-нибудь встану, — тусклым голосом ответила она и посмотрела в потолок. — Господь скоро заберет меня к себе.
— Что у вас в жизни было хорошего?
Старуха оторвала взгляд от потолка и сложила пальцы как для молитвы.
— Разве все назовешь? Вереск у нашего хутора. И холмы.
— А… что было плохого?
Ответ последовал не сразу:
— Не знаю, право. Никогда мне, наверное, не позабыть, что я не смогла присутствовать на маминых похоронах.
— Вы были замужем?
Молчание.
— У вас есть дети?
Толстуха энергично кашлянула, но старуха сказала:
— Был у меня когда-то светленький мальчик.
— Он умер?
— Мюнди-то? Да, он у доброго боженьки. — В голосе старой женщины не слышалось боли, скорее в нем звучали покой и безграничная умиротворенность. — Господь забрал его к себе, когда ему шел десятый год.
— У вас есть ваша фотография?
Нет, она снималась в самом начале века, получила два приличных снимка. Один подарила Стине, а другой… потеряла.
Здесь наша беседа оборвалась. Я перечитал те несколько слов, которые записал в блокнот, еще раз восстановил в памяти инструкции шефа и испытал такие муки, что на лбу выступил пот, а всего меня бросило в жар. Ощущение было такое, словно мне приказали прыгнуть через широкое ущелье, как в рассказе «Любовь и контрабанда». Я без конца твердил себе: не слушай шефа, попрощайся со старухой и ступай отсюда, не касаясь ее любовных дел, но тем не менее сидел, как приклеенный к стулу, тупо смотрел на вечную ручку и продолжал обливаться потом. Человек я от природы добросовестный, да и бабушка внушала мне, что всегда надо выполнять свой долг, не поддаваясь искушению увильнуть от обязанности. Мне не хотелось обмануть доверие шефа, но, с другой стороны, я холодел при мысли, что придется задать Гвюдфинне те вопросы, которые мне было велено повторить как попугаю. Бедной женщине уже семьдесят, она тридцать лет болеет и впала в детство. Бабушка приучила меня быть вежливым и особое внимание проявлять к людям слабым.
Внезапно мои терзания окончились. С изумлением я услышал собственный голос — заикающийся и тихий:
— В-вы со многими целовались?
Старуха ничего не ответила, а круглолицая толстуха шумно задышала и произнесла:
— Да что же это такое!
— Вы больше не влюбляетесь?
— Безобразие! — вскричала толстуха, а две другие женщины возмущенно зашушукались и зацокали. У меня было такое чувство, словно в затылок и в спину мне воткнули несколько острых спиц, я взмок как мышь, авторучка и блокнот заплясали у меня в руках. Настроение Каури Скарпхьединссона, когда он одиноко брел к морю, явно можно было бы назвать праздничным по сравнению с моим.
— Многие домогались вас? — продолжал я как заведенный. — Кого вы любили больше всего?
— В жизни ничего подобного не слыхала! — воскликнула толстуха.
— Позвать сестру? — спросила ее соседка.
— Его-то девять раз не оперировали! — произнесла третья.
Интервью закончилось. Я спрятал блокнот и авторучку, обтер лоб и собрался было распрощаться со старой женщиной, когда она слегка пошевелилась и впервые посмотрела мне в глаза. На лице ее было написано сострадание.
— Я любила свою мать, — сказала она. — Я любила своего мальчика. И я всегда любила Спасителя моего Иисуса Христа.
Мне до смерти хотелось попросить у нее прощения и объяснить, что я лишь выполнял инструкции шефа, редактора Вальтоура Стефауна Гвюдлёйхссона, но шушуканье и возмущенное фырканье впивались в меня раскаленными спицами. Я вскочил со стула.
— Я могу чем-нибудь помочь вам? — спросил я на прощанье.
Нет, у нее есть все, что нужно, ее смотрели сегодня утром, она чувствует себя хорошо. Правда, она была бы бесконечно благодарна практиканту, если бы он напомнил девушкам на кухне иметь ее в виду, когда варят рыбу.
— Я не практикант…
— Они иногда забывают дать мне хвост.
— Да-да, всего доброго.
С этими словами я обратился в бегство. Я бежал, как трусливый преступник. Круглолицая толстуха приподнялась на локте и грозным голосом велела мне подойти к ней, но я сделал вид, что не слышу. В голове вертелись одни и те же слова: «Я не виноват, я не виноват». Закрыв за собою дверь, я рысью пробежал по коридору, по лестнице и выскочил на улицу. Свежий, морозный зимний воздух высушил пот у меня на лбу и выветрил из легких запах лекарств. Но я отнюдь не обрел того душевного равновесия, которое дается чистой совестью и христианскими поступками. Я чувствовал себя измаранным с головы до пят и с удовольствием полез бы в горячую ванну, долго намыливался, терся и споласкивался. Никогда еще в середине рабочего дня я не испытывал такого стремления к чистоте. Мне стоило больших усилий заставить себя отправиться на Эйстюрстрайти.
Шефа на месте не было, но, имея ключи, я проник в редакцию и сразу же начал готовить для печати интервью с Гвюдфинной Хадльгримсдоухтир, дословно записал все ее ответы — равно как и свои вопросы, вернее, вопросы шефа, но упоминать высказывания трех ее соседок по палате не стал. Тут в дверь постучали, и какой-то подросток, видимо посыльный, вручил мне солидное письмо в желтом конверте, на котором значилось: «Господину редактору Вальтоуру Ст. Гвюдлёйхссону». Закончив интервью, я не мог найти себе занятия и принялся расхаживать по редакции, поглядывая в окно на только что вспыхнувшие уличные фонари, на прохожих, на автомашины. «Я поступил дурно? — спрашивал я себя. — Наверное, не надо было тревожить эту измученную страдалицу, у которой никого нет на свете».
Вскоре вернулся шеф, вскрыл конверт, пробежал глазами несколько машинописных страниц и заметил:
— Быстро пишет, ничего не скажешь!
— Кто? — спросил я.
— Вот теперь у нас две первоклассные статьи для журнала — одна о заведующем Управлением культуры, другая о самом Управлении. Статью о себе он накатал за несколько минут.
— Кто? — повторил я.
— Ну этот мужик, заведующий, — ответил шеф. — Только смотри никому ни слова, помалкивай себе в тряпочку!
Меня разобрало любопытство. Неужели заведующий сам написал о себе статью?
Шеф кивнул.
— А как старуха? — спросил он. — Снимок достал?
— У нее нет фотографии, — ответил я, протягивая ему свой опус о Гвюдфинне Хадльгримсдоухтир.
— Нет, — сказал он, закончив чтение, и отечески посмотрел на меня, — это и не живо, и не хлестко. Тебе надо расковаться.
— Ее девять раз оперировали…
— Надо расковаться, — повторил шеф. — Я переделаю интервью, и ты увидишь, удастся ли мне принарядить старуху и сделать ее интересной для читателей.
Я стал было возражать, но шеф вытащил из кармана три рекламных текста, которые выжал из государственных учреждений, а кроме того, свеженькое стихотворение — слова к «танцевальной мелодии недели».
— Читай, — торжествующе произнес он. — Вот как надо писать стихи!
И я прочитал:
МАГГА И МАУНГИ[44]
У сини морской я увидел тебяИ понял, о Магга: ты — счастье.Ты дом мой и тело согреешь, любя,И все утолишь мои страсти. Коль возраст — полвека, то жизнь не мед, Когда ни одна за тебя не идет.Уж куплены кольца, уж пастор спешит,Приди же, о Магга, ведь время летит!
У сини морской увидавши тебя,О Маунги, я в миг тот чудесныйРешила: меня ты изменишь, любя,И скоро все станет мне тесным. Коль девушке сорок, то жизнь не мед, Когда тебя в жены никто не берет.Покрашены волосы. Ждут меня путы.Скорее, о Маунги, мне жаль и минуты.
Студиозус— Вот он, нужный тон!
Я перечитал стихи.
— Сразу дойдет до народа.
— А кто такой Студиозус? — спросил я.
— Секрет. Пятнадцать крон потребовал, сукин сын, но поэт хоть куда, очень остроумен и быстро пишет. Уверен, этот текст станет популярным.
Я промолчал.
Шеф нахмурился, словно я вызвал его неудовольствие, и принялся расхаживать по комнате.
— Что проку в высокопарной поэзии, которую никто не понимает? Наш журнал не должен быть слишком сложным, иначе его покупать не станут.