Город - Олег Стрижак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В театре, в вечер шумной чьей-то премьеры, фойе в огнях, пожилая актриса попросила от спички моей прикурить, изящный, с позолотой и чернью, дамский театральный портсигар: в три папиросы, из тех времен, когда пьесы шли в четырех действиях и с тремя антрактами; …вижу и теперь лицо её (…впрочем, кто-то мне говорил, что оперы до сих пор идут с тремя и четырьмя антрактами: кажется, Фауст, или Годунов, грешно ли признаться мне, что в опере, и в балете, я не был ни разу в жизни…): умное… тем умом, всетерпеливым, и ироническим, и горьковатым, какой живет в лицах всё видевших и всё знающих старых актеров, и грим ее, актерский,
вечерний, от которого очень красивыми делаются губы, и взор, увядший от прожитых лет, тревожит вдруг ярким и юным синим мерцанием; и звучит всё еще ее голос, актерский, всё знающий и всё сохранивший: и певучесть юную Лизаньки, и хрипловатую правду старухи Хлёстовой; и, прикурив от моей спички, с тем видом, будто, невзначай и мимоходом, оказала мне милость и благодеяние, и с удовольствием затянувшись и выпуская дым, глядя с прищуром, чисто актерским: ах, Сереженька, всю ночь читала вашу книжку, каких замечательных вы написали мальчиков, ну прямо каждому так и хочется отдаться… (и я был настолько глуп, что лишь через изрядное время постиг всю убийственность ядовитейшей ее усмешки!).
…увлекался я чисто внешними приязнью и неприязнью, и не заметил, что уже определилось: кто выбьется с круга; кто будет знаменит; кто станет секретарем; кто переберется в Москву в начальственное кресло; кто уедет в Париж и Нью-Йорк… я блаженствовал в независимости (ничем не обеспеченной). Через пять или семь лет я увидел фильм, где говорилось: …не понимает, что книга — это поступок, заметил фразу, и не понял ее, да и кому нужны они, все в мире книги, если люди прилежно иль с интересом читают их, но ни честней, ни мудрей, после чтения книг, не живут; и вновь, в доме у Насмешницы, возле висячего мостика с золотокрылыми львами, году в семьдесят пятом, Мальчик с Юлием: о готовности к восприятию идеи и чувства, и вспоминали фразу гения, неизвестного мне, о том, что книга: повивальная бабка идеи, которой прежде в мире не знали; и Мальчик еще утверждал, что термин поступок относить можно к книге свидетельства, но никак не к книге мнения; и вот я пишу, ночью, в больничной палате, вздорные записки мои, которые, на мой, непросвещенный взгляд, являться не могут ни свидетельством, ни мнением; и, думается мне: что ничего я уже написать не успею… (и ведь что-то еще там звучало, в рассуждениях Насмешницы о рыцарстве: и ещё, говорила Насмешница, я хочу вас призвать ко вниманию, потому что любое явление в жизни удручающе недолговечно, и живет оно много короче, чем даже кажется нам, бедный мой разум устроен так, что диалектика, ощущение её мне явились через лингвистику, первый проблеск и счастье понимания озарили, когда я, еще первокурсницей, читая запрещенного в те поры де Соссюра, прочла с изумлением его предположение, что чередование гласных, долгие гласные, и консонанс начало берут в фонемах исчезнувших: всё перерождается, и почему-то именно чередование гласных убедило меня в единстве фонемы, жившей до обозримого исторического периода; тень ритуальных действий живет в ритуальных текстах; рыцарство в новой истории, как игра роли в обществе: само в себе и задача и исполнение; честь ради чести, честность ради честности, и проч.: что само по себе уже несерьезно; именно так и представляет дело, в своей жестокой насмешке, Аглая: …бедному рыцарю уже всё равно стало, кто бы ни была и что бы ни сделала его дама… если б она потом хоть воровкой была, то он всё-таки должен ей верить и за ее чистую красоту копья ломать; упрек жестокий и несправедливый: истинно женский яд, устремленный и в Князя, и в Настасью Филипповну; но если убрать все личные мелочи, то Аглая права безошибочно: категория долженствования крайне редко уживается с искренностью души; уважение же к сословию, или явлению, будто бы вечному и неизменному: вздор… вдруг отчего-то припомнились дневники Кафки, из одиннадцатого, кажется, года: где говорится, что даже убогая национальная литература в силах достичь в народе уважения к людям, занимающимся литературным трудом, но только появление гения проламывает в литературе брешь, куда устремляются, с восторгом, бездарности, ведь даже ничтожных способностей довольно, чтобы кормиться результатом чужих литератур: важно лишь заниматься разработкой невеликих тем, имеющих полемические подпорки… вы не задумывались, почему шекспировские ведьмы, в Макбете, уносятся в высь? — …летим туда, где высь ненастна!.. — да, думаю я, нынче тоже высь ненастна… и неприятная мне мысль наконец-то извертелась и оформилась в нечто: нужно сочинить письмо к Молодому Человеку, рецензенту сожженной моей рукописи; и предложить его вниманию мои записки. Иначе они пропадут. Если я здесь умру…); и, как я уже говорил, лихой и красочный фильм по моей книжке, невзирая на то что комбата играл Олялин, а взводного Каморный, душка Каморный, как звали его, с трепетанием в голосе, ленинградские девочки, прошел почти незамеченным. Дольше прожила пьеса, где моя книжка выродилась уже неизвестно во что, ее ставили в ТЮЗе, героя и красавца играл Женя Шевченко, неизменный Ромео и Принц, кумир девочек (я помню, как после вечерних спектаклей его выводили через подвальную кочегарку: горячие толпы поклонниц ждали Женечку у трех привычных выходов из театра…), делали постановку еще неоперившиеся Потрох и Кориоланов, изуродовали мое сочинение — жуть, и еще изменили название, и на афише значилось довольно загадочное Прыжок с парашютом в новогоднюю ночь, я противился, и вечный, древний театральный администратор Фима презрительно сказал мне: разве это название? Вы еще молодой человек. Вы еще не знаете, какое название нужно пьесе. Чтобы с афиши текла кровь! Вот какое нужно название пьесе. Когда я служил в областном театре и мы ставили тот пустячок, Филумену Мартурано, у меня для выездов в деревни была отдельная афиша. Что, вы думаете, у меня там было написано? Филумена Мартурано? Да! Но маленькими буквами. А ниже стояло: или… А еще ниже, громаднейшими буквами: Проститутка из Неаполя! Видели бы вы, как валил народ!
XIXЖизнь моя искренняя кончилась в ту ночь, когда закончил я повесть о перекличке воронов и арфы. Жизнь закрутилась другая, тревожная, жадная, и крах ее наступил в ту ночь, когда меня избил Мальчик. Не без труда я устроил новую жизнь, и она погибла в тот вечер, когда умер Мальчик. Четвертую жизнь, запершись от мира, в нищете, в волчьем одиночестве, я устроил, чтобы сочинить чудесный роман о Мальчике, о любви моей к Насмешнице; и кончилась жизнь в тот, недавний, вечер, на Карповке, когда я получил издательскую рецензию. Дело не в том, что я мог отнести рукопись и в другое издательство. В рецензии, небольшом сочинении, тридцать семь страниц на машинке (в жизни не видел таких рецензий!), говорилась сущая правда. И четвертая жизнь кончилась. Я сжег рукопись: серым сентябрьским утром.
Утешительно бы держать под больничной подушкой те тридцать семь страниц на машинке: жаль, остались они в моей конуре, в доме на берегу Карповки. В жизни не читал похожей рецензии. Есть в ней что-то, что вспомнить заставляет убийственный удар Мальчика, ночью, на Фонтанке. Значительные куски из рецензии я помню довольно хорошо. В начале ее говорится примерно следующее:
«…в последние двенадцать лет не напечатал ни строчки, что заставляло многих предположить, что Сергей Владимирович готовится удивить нас произведением важным и необычным.
Я тоже готов был ожидать от Сергея Владимировича произведения удивительного и необычного, но по причине иной, нежели двенадцатилетнее молчание.
В Ленинграде известен Сергей Владимирович киносценариями, достаточно неприметными, по которым поставили более чем неприметные фильмы, неважными рассказами и вышедшей четырьмя изданиями книжкой „Гвардии десант“ (у меня под рукою лишь второе её издание: Л., 1966, 11,83 уч. — изд. л.): книжкой звонкой, лихой, задушевной, как бубен, и столь же пустой.
К сожалению горькому моему, никто из ленинградских писателей (а спрашивал я очень многих) припомнить не может истинного дебюта Сергея Владимировича: крошечной, в три листа, повести „Рота захвата“, увидевшей свет в уважаемом журнале почти восемнадцать лет назад.