Город - Олег Стрижак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
безнадёжно и обреченно; не случайно Князь: последний в роду… мальчишество, девственность, робость пред сиянием Женщины: жертвенность, ищущая алтаря; не случайно: умрет как безумец… иного исхода из жизни, уязвленной виденьем, непостижным уму, ведь: нет; и опять, взгляните, уходим мы: вне пределов ума; к чему-то: что умом не исчислимо; последний в роду: с точки зрения жизни, почти что бессмыслица; последний в роду: непригодность, конечность, нетворчество; вот, вспомните: …ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он через три минуты как-нибудь сольется с ними, — и: …необычайный внутренний свет озарил его душу, — и великое… величайшее: …что же это за пир, что ж это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому тянет его давно, всегда, с самого детства, и к которому он никак не может пристать… всё знает свой путь; один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, — всему чужой!.. — вот где вам истинный рыцарь бедный; вот где первый в Европе, через
тысячу лет после краха античного мира: поэт. Мужчин, всех людей, мы приучены мерить их делом, занятием в обществе, результатом, итогом, творением; а возможно ли мерить чистотою детского света в глазах и нетворчеством? нетворчеством как хранением чистого света; и незнанием жизни; и вечным мучением чуждости миру: где все знает свои путь, назначение и приют; где всё исчисляется посредством ума и счётов; хранение света: назовите, как проще, жертвенность, жречество, горькая участь; поэзия в чистом виде ея: вещь бесполезная, безвозмездная… в ея чужести жизни; но хранение света, но жречество, чистый пламень веры, и чужесть миру: неизвестным нам образом передаются, и о том всем известно с детства: …душа в заветной лире мой прах переживет… доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит… — и душа, иль поэзия, загадочным образом, жизненно людям потребна: как вдох чистой свежести, неземной; вдох: чтобы жить; живущий же лишь неземным свечением: в желании вечном счастья обречен неудаче, несчастию; или, хуже того: безумию… трудно видеть всё время то, чего люди не видят; ведь все видят Аглаю, и видят Настасью Филипповну… а Князь, об Аглае: …вы так хороши, что на вас боишься смотреть; и красота Настасьи Филипповны: невыносима… — …демоническая красота, говорит Евгений Павлович; и, взгляните, как тонко подается отношение: ведь Евгений Павлович из тех, что безошибочно знают свой путь, и Евгений Павлович, владеющий безошибочно методикою жизни, определением уже снимает тему; определением отстраняется; и ограждает себя; недаром Настасья Филипповна его ненавидит, преследует смехом жестоким своим: зная в нем врага природного, хуже Тонкого… введение Князя в их жизнь, в их коллизию: создает условие существования романа; не задумывались о том? без мечтателя не бывает литературного творения; вне мечтателя: вы получите светскую хронику, или мрачную уголовщина; в любом виде, избавленном от мечтателя, вы получите хронику: завод, ковбоев, лордов, детектив, войну; сие вовсе не значит, что одно лишь присутствие поэта сделает книжку вашу высокой литературой; тут важно смещение; введением Князя в их жизнь: действия их получают смещение; все герои вдруг обретают иное видение: интереснейшая из загадочностей великой литературы; и есть тут еще загадка: роман очень замкнут, наиболее замкнутый, в своей теме, в круге, из романов всех Федора Михайловича; и Малыш говорил мне, что давно уже мечтает исполнить маленькую работу в сем романе, заметно сильней, чем в других у Федора Михайловича, действует обратная связь: где текст, его жизнь уводит перо Творца, его автора: в загадочное; загадочное нельзя ни придумать, ни сочинить, ни увидеть заранее; все великие книги уходят от начального замысла; уводятся, как на скользком паркете волчок: неизвестной покуда силою; но силою: уже в них заложенною пером; уводятся: в неисчислимое. Загадочность вечная квадратуры круга разрешается: в неразрешимости всей задачи, простите мне каламбур; в своё время, когда композиторов очень больно секли на съезжей за формализм, в Большом театре шутили, что не разрешенная в терцию секунда требует разрешения в Главреперткоме. Квадрат исчислим. Грифель в циркуле убежден, что он движется, по прямой: ножка циркуля властно уводит его в неисчислимость; в иное устройство мира; и в известном смысле, творение циркуля, результат сотворчества грифеля, неподвижной иглы и двух соединенных в верхушке ножек являет видение, непостижное уму: и пребудет таким до тех пор, когда мы наконец узнаем причину и суть тяготения. Квадрат и окружность: несоизмеримы. И что говорить о кривых, прочерчиваемых изменяющимся циркулем в искривленном и изменяющемся пространстве: жизнь… и ночами, нескончаемо длительными, мне думается, что поэт и рождается с горьким звучанием никогда на устах; Пушкин… — …и никогда моя душа, смущенная рабыня вашей… — Князь рожден: чтобы, перемещаему быть из никогда в минуту, — где пригрезится вдруг ему счастье, — смещать видимый мир, обнаруживая неизвестность; в жизни Князь: мальчишество и безумие… чистый и жаркий пламень веры: в Женщину и Божество; мальчишество и безумие… и, как мне ни горько за Князя: но всё это Женщине не нужно… ах, безумие и мальчишество… — так, примерно, говорила она, не очень заботясь, внимаю я или нет, и мальчишеское, проклятое, смущение мое перед ней, перед всем её Женским, пред умом её и красотой, безразличными к миру, и перед пугающей неподвижностью ее души, которая не имела необходимости литься навстречу чему-то, всё, нужное ей, вберет она и без нервности ей не присущих движений, иль уже вобрала, в неизвестном давно, её прошлое для меня было истинным понятием никогда, я с мальчишеской жадностью мечтал жить ее прошлым, ее жизнью: про которую мне известно было немногое, и то очень смутно, господи, возможна ли женщине мертвой хвала, насмешницей звал ее Юлий, еще когда была она невыносимо жестоким в насмешливости ребенком, в насмешливости умной и взрослой, отец ее сгорел в сорок первом над Кенигсбергом, дальнебомбардировочная авиация, и Юлия она встретила весной, мокрым солнечным днем, среди снега и льда, в переулке, где гуляла с щенком, громадной немецкой овчаркой, весной, в сорок пятом или в сорок шестом, Юлий жутко хромал, в черной флотской шинели, с перебитой голенью, после госпиталя, Юлий уже вернулся в университет, где едва ль не возглавил кафедру, и дядя Степан Андреевич, который был вовсе не родственник, а друг отца, и, кажется, всю жизнь, молча любивший ее мать, дядя Степан Андреевич вернулся в сорок шестом, после плена и всех проверок, и тоже в университет, а в сорок седьмом Юлий вылетел из университета, куда смог вернуться только лет через десять, а дядя Степан Андреевич уже в сорок шестом сел на десять лет: за знакомство с Иваном Буниным, и вернулся как раз к той поре, когда первый том господина Бунина подписывали к печати, сорок седьмой, веселое время, мать ее почти не вставала, осколок в спине, бедствовали отчаянно, и она изводила Юлия немилосердной жестокостью умной насмешки, неужели она уже знала, ребенок, как Юлий в нее был влюблен, в её взрослую пору, в семидесятые годы, когда я узнал её, насмешливость и жестокость почти не пробуждались в ней, и была она не насмешливой, а задумчивой, жила точно в ином, неизвестном мне, мире, и на всякие вздорности мира здешнего взглядывала непонимающим, долгим взглядом громадных, тяжелых и темных глаз, оживлял её только Мальчик, боже мой, как она с ним смеялась, и пела с ним под гитару, в особенности в тот дождливый вечер, когда Мальчик пророчествовал у Николы Морского, когда мы очень долго ждали её в неуклюжем молчании втроем, с Юлием и Магистром, и когда я впервые, после шестьдесят девятого года, вновь увидел, не чая, Мальчика, совершенно уже иного, тяжелого и поджарого, будто лось, веселого и смущенного, и очень счастливого, семьдесят четвертый год, в доме на канале Грибоедова, я тогда еще не знал, что знакомство мое с милым Мальчиком началось много раньше, еще в дружбе моей с Хромым, в переулке у речки Ждановки, как ни странно, кутил и играл я с Хромым, редкой сволочью, в том дворе, где я зажил впоследствии: в генеральской квартире, а в тот вечер, дождливый и сумрачный, я впервые увидел Насмешницу с Мальчиком: смеющуюся и счастливую… затем мне сказали, что она умерла; трудно вдруг изъяснить словами чувство, с каким я воспринял это известие; и с уверенностью я скажу лишь одно: после вечера, в июле семьдесят шестого, когда она, в ожидании чего-то, нервничала, и тревожилась, и тревожно веселилась, и, чтобы отвлечься, занимала меня веселым рассказом о бабушке своей и о маме, и какими-то петербургскими историями, вот после того вечера, в июле 1976 года, я ее больше не видел… почему мы про время, в котором живем, ненадежно думаем, что оно вечно, июль шестьдесят четвертого, малиновые и фиолетовые флоксы, в хрустале, на голубой скатерти, охотничью водку пить с генералом, грибочки, телятинка, догоним Америку по мясу, ах, какую телятинку изготовляла молодая, красавица нервная, генеральша: нежнейшую, и пропитанную насквозь необыкновеннейшим соусом, так прямо и истаивала телятинка во рту, еще шестьдесят четвертый, и звучит, томяще, пластинка: над морем, над ласковым морем… а до встречи с Насмешницей жить еще долгие девять лет…), а чудесная, и душистая была охотничья, вспомнить приятно, в кружевной и граненой, из генеральского распределителя, посуде: лукаво просвеченной вечереющим летним солнцем, хрусталь, малиновые и синие флоксы, и дернул же меня черт шутить, и, прожевывая, со слезинкой, после рюмки душевной охотничьей, проглатывая восхитительной засолки груздочек, и уже подцепляя на вилочку, мельхиоровую, ломтик нежной телятинки, безразлично я проворчал: