Man and Boy, или История с продолжением - Тони Парсонс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но к этому фильму я как-то охладел под конец, когда старый грубый киномеханик, ослепший после пожара в кинотеатре, сказал мальчишке с глазами Бемби, теперь уже подростку, что надо уехать из городка и никогда больше туда не возвращаться.
Мальчик Тото уезжает и становится известным кинорежиссером, и не возвращается в родной городок в течение тридцати лет, до того дня, когда хоронят Альфредо, старого киномеханика, научившего его любить кино и отославшего его прочь.
— Зачем Альфредо навсегда услал мальчика? — спросил я, пока мы шли сквозь толпу по Олд-Комптон-стрит. — Почему они не стали хотя бы переписываться? Мне показалось, это жестоко — настаивать, чтобы он уехал, этот мальчик.
Альфредо знал: Тото никогда не найдет то, что ему нужно, в этом маленьком городке, — улыбнулась Сид, радуясь, возможности поговорить о кино. — Ему нужно было освободиться, чтобы понять: жизнь — не то, что показывают в кино. Жизнь значительно сложнее. — Она взяла меня за руку и рассмеялась: — Мне нравится, когда мы разговариваем о таких вещах.
«Эм-Джи-Эф» стоял в конце Джерард-стрит, за пожарной станцией на Шафтсбери-авеню, на стоянке китайского квартала. Мы сели в машину, но я не стал включать зажигание.
— Я хочу, чтобы мы жили вместе, — заявил я. — Ты, Пегги, Пэт и я.
В глазах, которые я так любил, мелькнуло неподдельное удивление.
— Жили вместе?
— Твоя квартирка слишком мала для нас всех, — продолжал я. — Так что лучше всего будет, если вы переедете к нам. Что ты думаешь об этом?
Она в замешательстве покачала своей красивой головой.
— У тебя сейчас очень сложное время, — напомнила она. — С твоим папой. И с Джиной. Ты пережил очень многое.
— Одно к другому не имеет никакого отношения, — возразил я. — Ну, может быть, чуть-чуть. А может быть, имеет, и очень большое. Но это не все. Я знаю, что я чувствую по отношению к тебе. И я думаю, что ты чувствуешь то же самое ко мне. Я хочу, чтобы мы были вместе.
Она улыбнулась, снова покачав головой, на сей раз более уверенно.
— Нет, Гарри.
— Нет?
— Извини.
— Почему нет?
Это был бессмысленный вопрос, какие обычно задают маленькие дети. Но я должен был его задать.
— Потому что тебе нужен кто-то с менее запутанной жизнью, чем у меня, — начала она. — Без ребенка. Без бывшего мужа. Без напоминаний о прошлом. Ты же знаешь, что это так. Помнишь, как ты чувствовал себя на дне рождения Пэта? Помнишь? И ты, и я знаем, что у нас нет будущего.
— Ничего такого я не знаю, — возразил я.
— Ты думаешь, что кто-то сможет преобразить твою жизнь любовью. Но на самом деле ты не хочешь любви, Гарри. Ты не справился бы с настоящей любовью. Тебе нужны красивые романтические отношения.
Ее слова становились еще страшнее, значительно страшнее оттого, что она произносила их с безграничной нежностью. В них не чувствовалось жестокости. Казалось, ей было на самом деле искренне жаль меня.
— И это нормально, — беспечно продолжала она. — Ты таков, и со многих точек зрения это хорошо, что ты таков. Но у нас никогда ничего бы не получилось, потому что нельзя всю жизнь прожить среди «охов и вздохов». Когда рядом дети. Особенно когда это не твои дети.
— Давай попробуем, — настаивал я.
Нет, — отрезала она. — Мы запнемся точно на том же месте, где вы расстались с Джиной. А я не хочу этого. Я не могу пойти через все это, тем более вместе с Пегги. Любовные признания — это прекрасно. Романтика — это тоже прекрасно. Но мне нужен человек, который подаст мне стакан воды, когда я состарюсь, и будет говорить мне, что любит меня, даже когда я не смогу вспомнить, куда положила ключи. Вот чего я хочу. Мне нужен человек, с которым можно вместе стареть. Мне очень жаль, но я не думаю, что ты хочешь того же самого.
Она протянула руку, чтобы коснуться моего лица, но я отвернулся, задумавшись, где я все это уже слышал. Мы сидели в тишине подземной стоянки, над нашими головами шумел китайский квартал.
— Я думал, ты не хочешь травмировать Пегги своими кратковременными связями, — сказал я.
— Лучше уж пусть она видит кратковременную связь, чем то, как рушится долговременная. Пэт и Пегги по-прежнему будут друзьями. Она так же будет с тобой видеться. Но при этом и тебе, и мне удастся избежать множества огорчений.
— Вот как? — встрепенулся я. — Неужели ты решила меня бросить?
— Нет! Мы тоже можем остаться друзьями. Но я все поняла на дне рождения твоего сына: Пегги и я — не то, что тебе нужно. И это правда.
— Я знаю, что означает, когда женщина говорит, что мы можем остаться друзьями, — грустно усмехнулся я. — Это означает: «закрой дверь, когда будешь уходить». Вот что это значит, не правда ли?
— Не стоит так уж огорчаться, Гарри, — попросила она. — Люди расходятся каждый день. Это же не конец света.
* * *Что страшно при раке, так это то, что он всегда превосходит самые плохие ожидания. Есть что-то порнографическое в том, как он ставит в тупик любое воображение. С какой бы непристойностью рак ни терзал и ни мучил тебя сегодня, завтра все сможет стать еще хуже.
Моего отца накачали морфием, и его кожа уже не походила на кожу живого человека. Даже с кислородной маской его легкие напрягались и тужились, чтобы вдохнуть жалкий глоток воздуха, которого было совершенно недостаточно.
Иногда туман в его глазах рассеивался, туман, порожденный болью и обезболивающими лекарствами, и, когда он рассеивался, я видел в этих глазах, переполненных слезами, сожаление и страх, и я был уверен, что это конец, это точно конец.
— Я люблю тебя, — говорил я ему, и брал его за руки, и говорил слова, которых никогда раньше ему не говорил.
Я говорил это, потому что хуже стать уже не могло. Но становилось хуже. Вот что страшно в раке: он всегда может перейти от ужаса к ужасу еще большему.
И на следующий день, когда я приходил в эту переполненную палату и сидел возле его кровати, держа его за руку, я снова говорил, что люблю его, и плакал еще сильнее.
III
ЗНАЕШЬ ЧТО?
31
Эймон оцепенел.
Вы бы наверняка не заметили этого, если бы следили за ним, сидя на дешевых местах в студии, где камеры и персонал сужают обзор. Возможно, вы бы не заметили этого, если бы настраивались на нашу волну где-нибудь вдалеке, и телевизор был всего лишь одним из шумов, гудящих в вашей гостиной, а это конкретное шоу не играло в вашей жизни той центральной роли, какую оно играло в моей.
То, что он растерялся, я сразу увидел на одном из мониторов в галерее. Я знал, что это может случиться с любым человеком — неважно, провел он перед камерами шестьдесят лет или всего шестьдесят секунд. Настает момент, когда телесуфлер, сценарий, репетиции — все это перестает что-либо значить. Момент, когда ты теряешь нить.
— Я родом из Килкарни и я потрясен тем, сколько здесь разводов, — начал он, а затем дважды моргнул, и его лицо захлестнула паника. — Совершенно потрясен…
Он уставился в этот не прощающий малейшего промаха черный глаз с красным огоньком сверху, в голове у него было пусто, он не мог найти слов. Он не просто забыл, к чему клонил. Это был полный провал. Так канатоходец смотрит вниз и видит свое собственное тело, распластанное на земле где-то далеко-далеко внизу. В студии кто-то кашлянул. Казалось, что тишина жужжит от нервного напряжения.
— Давай, давай, ты справишься, — шептал я, и он вдруг моргнул, вздохнул и снова уверенно пошел по канату.
— Здесь, когда женщина встречает мужчину, она думает: «Хочу ли я, чтобы мои дети проводили выходные с таким человеком?»
Публика засмеялась. Эймон, шатаясь, добрался до безопасной площадки. Он рассказал следующую шутку, все еще трясясь от ужаса, изо всех сил стараясь не смотреть вниз.
* * *— Такое случается, — вздохнул я, отведя его в тихий угол зеленой комнаты. — Как раз именно в тот момент, когда ты думаешь, что овладел этой премудростью, и страх сцены — это то, что бывает с другими людьми, а не с тобой, именно тогда он и захватывает тебя.
Эймон глотнул пива.
— Не знаю, получится ли у меня теперь, Гарри. Не знаю, смогу ли я выходить на сцену каждую неделю, помня, что мой мозг может неожиданно отказаться функционировать.
— Тебе просто придется научиться жить с сознанием того, что твой мозг может отказать, когда на тебя смотрит миллион телезрителей.
— Чтоб меня…
— Ты сможешь.
— Но в этом-то и дело: я не смогу. Возможно, людям, сидящим дома у телевизора, я кажусь уверенным в себе и даже наглым, но это все лишь видимость. Это все неправда. Меня рвет в гримерной перед тем, как я выхожу на сцену. Я просыпаюсь в три часа ночи оттого, что мне снится, будто все смотрят на меня, а у меня пропал голос. Я не могу. Я слишком нервничаю.
— Ты не нервничаешь, — сказал я. — Ты возбужден. С минуты на минуту ты выйдешь на сцену и будешь развлекать всю страну. Разумеется, ты возбужден. А кто бы на твоем месте был спокоен?