Потерянный кров - Йонас Авижюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Помпея перед извержением Везувия…»
В ужасе он захлопнул окно и не раздеваясь повалился на кровать. Лежал, оцепенев, не помня ни о чем. Руины города, залитые лавой. Под утро немного вздремнул, а может, ему просто показалось. Наверное, показалось, он же слышал, как запели петухи. Сначала один — в сарае Онуте. Ему сразу же ответил второй — соседский, тому — третий, и вот уже весь край города хлопал крыльями и звонкими голосами приветствовал наступающий день. Гедиминас, словно завороженный, смотрел на контуры деревни, стремительно приближающейся к нему в голубых предрассветных сумерках. Колодезные журавли и собаки приветствовали его, оконца плакали на радостях утренней росой, трубы кадили дымом, а он шагал по белой улице, с обеих сторон уставленной подсвечниками деревьев, до земли кланяясь оскверненному храму природы и его грешным, но верным слугам.
Я заблудился. Вернуться не пора литуда, где дни по-детски лепетали?Под белою березкой ноги разуваю.Прими же сына блудного, изба родная.
Петух, святая птица, сотворил это чудо!
Глава восьмая
IНесколько дней назад похоронили свекровь. На место кровати переставили шкаф, скудные пожитки покойницы перебрали; одежду похуже связали в узел — для нищих, которая получше — забросили на чердак, про черный день.
— Грех говорить, ага, но была в тягость и себе и другим, — рассуждал Кяршис, видя, с каким пылом Аквиле хозяйничает в комнате. Сам хватал вещи потяжелей, журил жену, зачем таскает, дескать, Юлите может подсобить, а глаза с радостью и надеждой ласкали пополневший стан жены. Только бы помаленьку, только без спешки, ведь не приведи господи… И, отобрав ведро, своей медвежьей походкой то ковылял к колодцу за водой, то выносил помои, то бросался, сколько позволяло проворство, к плите — снять кипящую кастрюлю. И-эх, на троицу, если бог даст, под балкой подвесим колыбель!
Заботливость мужа радует Аквиле. Когда за него, выходила, бабы в деревне покатывались со смеху («За такого медведя, да еще бедняка…»), а теперь всех завидки берут. Повезло девке, что и говорить. Мало того, что с приплодом взял, — словно куклу на руках носит! А какой хозяин, какой работяга! Кто мог знать, что под этим пнем клад зарыт.
Да уж, хотелось бы поглядеть на Катре Курилку — с какой рожей слушает она такие речи. «Не богатеи, но и не хвалясь, есть чем похвастаться, матушка… Загляни как-нибудь, посмотришь, как живут голодранцы Кяршисы». За руку бы взяла — да в избу. Комнаты обшиты шпунтовыми досками, потолок — тоже. Полы крашеные, в горнице изразцовая печь. В кладовке, правда, не густо, но кто сейчас вешает окорока да сало на глазах? В хлеву коровенка с телкой (быка удалось всучить в поставки) и супоросая свинья. Зато на гумне, за соломенными стенами, чуть ли не вдвое против этого скотины укрыл. Не один Пеле такой плут, вся деревня надувает власти, как может: запишут одну голову скота, а держат две, но не у каждого все так шито-крыто.
— Обманываешь самоуправление, Кяршис, — подозрительно моргает староста Пятрас Кучкайлис, листая за столом свои списки. — Неужто у тебя всего и добра, что на бумажке?
— А откуда я больше возьму, господин староста? Сам ведь ты в хлев ходил, и в амбар, и на чердак лазил. Все мое хозяйство перед тобой на ладони, как перед самим господом богом, ага. Всяк может плутовать, только не Кяршис. И-эх, поймаешь меня, без соли слопаешь.
— Вот это ты в точку. Все, кто обманывает власть, помогают, видишь — нет, большевикам. Такого мы айн момент — и капут!
— Не всех, господин староста, ага, не всех. Такого Кяршиса — айн момент, а крупные хозяева скользят между пальцами, как намыленные. На белой бумаге записано с их слов, но у них в амбарах да хлевах никто не шарил…
— Не воняй против ветру, мне смешно. — Пятрас Кучкайлис обиделся, но крыть нечем: много опасной правды в намеках Кяршиса. — Вижу, хочешь глаз отвлечь от своих кафелей да шпунтовых стен. Можешь не стараться, нам-то известно, как такие дела обделываются.
Кучкайлис собирается уходить, но не успевает — его усаживает обратно Аквиле, прибежавшая из кухни с бутылкой вина и закусками.
— Сер, что свинья, да зол, что змея, — говорит она, выпроводив старосту.
— И-эх, кто этого не понимает, — соглашается Кяршис. — Дерьмо обойдешь не со страху — из-за запаха.
Вечером, управившись с дневными трудами, они лежат в широкой кровати. Семейное ложе покойных родителей, вечная им память. Старые доски скрипят и визжат в стыках, под спиной хрустит неслежавшаяся ржаная солома. «Подушка под боком хорошо, а вот пружинный матрац было бы еще лучше», — думает она, принимая его тело, пахнущее конским потом и табаком. И вот на животе остается лишь его ладонь — тяжелая, чешуйчатая черепаха, жадно впитывающая чужое тепло. И-эх, и благодать же божья, да и ты святая, отсюда ведь явится человек, чтоб продлить род Кяршисов! Она сонно улыбается. Ленивая, полная до краев сытостью и отвращением к самой себе. Пять узловатых щупалец покоятся на ее животе. Под ними им зачатый зародыш, его семя, его кровь и плоть. Пятиглавый змей ревниво и надежно охраняет священное право собственности. Ей становится гадко и страшно. Сбросить бы его руку, но тело словно запеленали, тошнит. Она не в силах даже повернуться на бок. Крепко сжимает веки. Все равно перед глазами стоят, как стояли, белесый двор, привязанная к изгороди корова, и переплетение теней в вечерних сумерках.
«…Справный бычок, и-эх, справный…»
— Нынче, сказывают, поставки увеличат. Вряд ли удастся выкормить поросенка на продажу.
Ироническая ухмылка Гедиминаса на пятнистом фоне снега. «Наживаться, когда страной правят бандиты, не каждый умеет».
— Путримасы хотят перебраться в избу Нямунисов. Вроде договорились. За аренду Культя денек-другой отработает. Ведь после того, как Юлите у нас…
— Перестань, — негромко, но резко говорит она. — Я хочу спать.
Но она еще долго не засыпает. Пеликсас, повернувшись спиной, уже давно трубит носом, а она все смотрит то на тускло светящийся потолок, то на окно, за которым плещется расплавленное серебро лунной ночи и ежится на ветру голый куст сирени, робко постукивая замерзшими пальцами по стеклу. Начало апреля. Земля выдохнула мерзлоту, но по ночам еще подмораживает, и солнце поутру пробегает по застывшим полям, ломая хрупкое стекло сухого ледка. «Весна, еще одна весна», — думает Аквиле. Так и тянет выскочить из кровати, распахнуть окно и броситься в эту серую ночь… Босиком по мерзлым комьям, с обнаженной грудью против ледяного ветра.
Когда-то она летала во сне. («Дурочка, на что тебе крылья? Возьму тебя на руки и обнесу вокруг земли», — сказал господин Контроль наутро…) Тоже был апрель, как сейчас. Чибисы кричали и носились над головой, грозно размахивая тяжелыми крыльями, еще выше метались звезды — золотой, жужжащий пчелиный рой, а внизу, в самом низу, лежала деревня — лысая, втоптанная в грязь щетка, и около нее озеро, на днях взломавшее лед — издыхающая рыбина со встопорщенной чешуей.
«…Завтра же надо сходить на могилу летчика. Пока еще цветут подснежники…»
Но в ее воображении встает и другая могила. Обомшелый сосновый пень, кучи хвороста на лесной прогалине, старый лесничий. «Может быть, когда-нибудь им поставят памятник, но пока мало матерей знают, где лежат их дети…»
Она отталкивает от себя эту картину, сердито унимает мысли. Чего бредишь наяву! О жизни думай, о жизни, гимназисточка! Слышишь? Вторая корова скоро отелится… в кроснах начатое полотно… Карточки надо отоваривать… Вот так-то! Чего тебе еще надо? Такой муж под боком, скоро второй ребенок родится. Обута, одета, сыта, любима. Чего с жиру бесишься? Хочешь беду накликать, сумасшедшая?
Дрожащими пальцами ухватилась за край кровати. Заткнула рот мягкой подушкой. Сытый запах нагретого логова. «Держись, боже мой, держись, за что уцепилась…»
О господи…
Река воспоминаний оторвала ее, словно улитку от камня, и швырнула в водоворот.
IIПервое, что она увидела, открыв глаза, была розовая пещера, теплая и вонючая. Пасть исполинского чудовища всосала ее и невидимыми склизкими щупальцами продвигала вглубь, в утробу. Оттуда шел тошнотворный запах варящегося мыла; ее мутило, и если бы не эти сильные руки — одна крепко сжимала кисть правой руки, другая обхватила ее за талию, — Аквиле бы свалилась.
— Вылезайте, кто жив: сноху привел! — крикнул Марюс.
Пар чуть-чуть рассеялся, и она увидела висящую на стене керосиновую лампу, стол, заваленный каким-то хламом, и темные силуэты людей. Медленно, улиточьим шагом, по извилинам мозга проползла мысль: «Никогда я здесь не была, хоть живу в той же деревне». Но она подчинилась руке, обнявшей ее, и села на лавку перед этими безмолвными силуэтами. В воцарившейся тишине бойко клокотали чугуны на печи, постреливали сосновые дрова, едва слышно скрипела лавка под ее дрожащим от холода телом. Наконец тени пришли в движение, разом заговорили, и она увидела рослую костлявую женщину с плоским румяным лицом — большевистскую мамашу-ведьму, как ее обзывала Катре Курилка.