На исходе дня - Миколас Слуцкис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смеющаяся, преувеличивающая, но — боже упаси! — не лгущая, возвращает она Наримантасу молодость, когда казалось, все на свете в твоих руках, все можно повернуть иначе, ежели быть более чутким и разумным Вот уже чудится ему, что, пока болтают они тут о пустяках, откроется вдруг не познанная еще часть ее существа и щедро одарит счастьем. Между тем своим вниманием к сочным, но столь далеким от него деталям жизни она все усерднее отгораживается от его заботы, постепенно становящейся навязчивым кошмаром. И оба они знают это, чувствуют, хотя и делают вид, что шутят, она — болтая, он — поддакивая…
Сунув в «газик» еще несколько плиток, водитель с невинным видом сдвинул кепочку на затылок, зыркнул по сторонам плутоватыми глазами и уселся за руль. Из-за края брезента высунулась сердитая, видимо, недовольная грузом физиономия.
— А это наша беглянка. Стелла. Ах, да! Ты же не в курсе! Понимаешь, ей надо было подержать цепь и поулыбаться этому быку, а она сдрейфила и удрала… Ничего, куплю цепь подлиннее! Весь город излазила, пока отыскала. Стелла! А ну-ка покажись! Историческая минута — перед тобой, Наримантас, будущая звезда экрана Стелла!
Наримантас внимательно оглядел «звезду экрана», будто и она свидетельствует в пользу Дангуоле, теперешней или былой, не столь важно. Гладкие темные волосы — не продерешь гребнем, личико — полная луна, сквозь обтягивающее платье выпирают двумя темными пятнами груди — на Стелле мокрый купальник, уж не на пляже ли отыскала свою беглянку Дангуоле? Наримантас не удержался, мысленно накинул на Стеллу халат — типичная медсестра, которая не умеет улыбаться больным, только зеркалу да молодым докторам, повезет — окрутит какого-нибудь раззяву, нет — найдет работенку полегче.
— Что скажешь? Моя находка!
— Бык, что ли?
— Протри глаза, Наримантас! — негодует Дангуоле словно Стелла — ее родная дочь, а Наримантас — неблагодарный жених и она не успокоится до тех пор, пока не убедит его в красоте, уме и таланте своего дитяти. И бык, ставший открытием, и девушка, которая только еще станет им, должны оправдать перемены в ее жизни, в правомерности которых она и сама временами сомневается, особенно натолкнувшись на тупое непонимание — Стелла, покажись!
Девушка нехотя спускает на тротуар изящно выточенную ножку, чуть погодя — другую, зеленые глаза стрельнули и лукаво и нагло. Наримантас не улыбается ей, стремящейся выйти из-под опеки Дангуоле. Округлое личико искажает гримаса страха: уж не кровь ли — бурое пятнышко на его халате?
— Видел бы ты ее на пляже! Талия, грудь! — Дангуоле вдруг спохватывается — все-таки Наримантас мужчина. — Стелла просто создана для кино, это я тебе говорю! И всем буду говорить! А ее, знаешь, куда заталкивают учиться? В торговый техникум! Такую мордашку — за прилавок? Нет и нет!
— Ну ладно, потрепались — и поехали. А то с такими покрышками… Двести километров — дело не шуточное! — подал голос водитель, ему не терпелось как можно скорее доставить добычу в свой садовый домик.
Дангуоле растерялась — ее, ассистента режиссера, душу фильма, на глазах у мужа унижает какой-то ловчила? Да стоит ей заикнуться, сразу на пенсию выкатится. Всю дорогу останавливался, каких-то бабок с корзинками чуть не на колени ей сажал… А теперь плитки эти…
— Сейчас, сейчас, — почти взмолилась она. — Минуточку, и поедем.
Водитель вновь скрывается под своей кепочкой, как под облаком, Стелла косится то на него, то на Дангуоле, не в силах сообразить, кто тут главный.
— Ну, Стелла, пройдись! Отсюда до… Да не так, душенька, нет! — Дангуоле выскакивает перед ней и, выставив подбородок, от чего небольшая ее головка становится еще меньше, вышагивает, словно танцующая балерина. Право слово, было бы смешно, сделай это кто-то другой — не Дангуоле Римшайте-Наримантене, ей все к лицу, даже легкая походка молоденькой девушки. Стелла потупилась, поджала большой палец левой ноги, Дангуоле не щадит ее самолюбия. — Ну, душенька? Оп-ля! — Она снова готова стать Стеллой — вырванной ею с пляжа, найденной, но не раз буженной еще от девичьих снов. И совсем неважно, что она, гордо именующая себя ассистентом режиссера, на самом деле даже не секретарша его, у которой постоянное место работы и четкие обязанности; а так, на посылках — бегает прыткой девчонкой, скрывая, что у нее высокое давление. Могла бы сбросить половину из своих сорока, показала бы этой буке Стелле, как надо ходить, стоять, дышать.
— Я тоже человек. Надоело! — Стелла топает ножкой.
— Ей надоело? А нам? По всей Литве разыскиваем барышню, а она… подцепила на пляже какого-то старика вдвое старше себя!
— Это мое дело!
— Твое? А кто из тебя, из куска глины, статуэтку лепит? Собираешься стать актрисой, знаменитостью, звездой, а лезешь в грязь! Спроси-ка вот у моего, не даст соврать. Дангуоле отважно призывает на помощь память Наримантаса. — В девятнадцать замуж выскочила, через год забеременела… И что от меня осталось? Пшик! Когда выбьешься, мужики за тобой табунами ходить станут, вот тогда и выберешь самого из самых!
Стелла, собрав губы во вздрагивающую куриную гузку, жалобно шмыгает.
Нет платка? — Дангуоле заботливо сует свой. В ее блестящих, навыкате глазах совсем другая девушка не грубая, недалекая Стелла, которая с удовольствием до умопомрачения жарилась бы на пляже, неважно с кем, лишь бы платил за обед в летнем ресторанчике, а она сама, какой была двадцать лет назад. А может, и не была?
Наримантас отворачивается, чтобы Дангуоле не прочла в его глазах ответа. Он понимает, реальную себя она не видит. В ее расширенных, где-то блуждающих глазах — девчонка, в которой все ладно и грациозно, от макушки до мизинцев ног, а если такой не было и не будет, то не возбраняется же воображать ее себе, и пусть ворчит бесстыдно ворующий тротуарные плитки водитель, пусть кусает губку, не понимая, какая она счастливая, эта неотесанная дуреха Стелла!
— Горе ты мое, — вполголоса кидает она мужу, прощально похлопав его по руке, и лезет вслед за Стеллой в «газик». — До скорого, Наримантас! Приглядывай за Ригасом, сходите как-нибудь в ресторан, не жадничайте!
Дома, люди и небо — все здесь слишком буднично, Римшайте-Наримантене спешит туда, где никто не посмеет покушаться на ее праздник, на никому не причиняющее вреда любопытство, не станет пугать адскими жупелами. Только уже за городом, когда колеса взобьют плотную пелену пыли, снова почудится за ее белым вихрем суровое и твердое лицо Наримантаса, но тут же сквозь деревья блеснет озерцо — миска, полная серебра, видела ли ты когда-нибудь такое чудо, Стелла? — и Дангуоле Римшайте-Наримантене окунется в ослепляющее сверкание, очищаясь телом и душой. Тряхнет на дорожном ухабе, она очнется, вспомнит напряженное лицо сына из тяжкого, недавно виденного сна — не возвратиться ли, не повернуть ли назад, чтобы хоть взглянуть, коснуться рукой? — на лужайке застучит в это мгновение копытцами жеребенок, словно из меди отлитый, и она радостно вздохнет, еще раз убеждаясь в том, как все-таки прекрасна жизнь.
А Наримантас, вернувшись в отделение, столкнется с Жардасом.
— Слышь, Жардас, не напоишь ли страждущего? Со свидания плетусь, жена заглядывала.
— Я назначаю свидания чужим. И тебе советую. Куда проще!
— Что, ни капельки нет?
— Как не быть! Помнишь старика-то? Внуки коньяк притащили и сухое.
— Как думаешь, коньяк пойдет?
— Лекарство! Только его и признаю.
— В перевязочной? — Наримантас упирается и ни с места. — Ну нет, коллега!..
— Брось! Официально будем пить лимонад. Лимонад и больным разрешается. Ну как? Пойдет лимонад? — И через минуту: — Значит, за собственной женой ухаживал? И вроде неудачно?
— Учусь ходить заново.
— После долгого перерыва опасно! Можно споткнуться, позвоночник повредить. Любя другого, все равно только себя ублажаем, так стоит ли стараться?
— А как жить, когда самого себя разлюбишь? Когда сам себе противен становишься?
— Глубока копаешь! Пили бы мы с тобой не лимонад, а что-нибудь покрепче, — Жардас подмигнул и расхохотался, — я бы сказал тебе: будь здоров, а ты бы мне ответил: будь! И еще раз, и еще, пока не стало бы двоиться в глазах… Вот мой рецепт!
— Ну так испробуем. Будь здоров!
Койка, вторая, третья… В этой палате три, в той — семь, в большой — одиннадцать… нарезали, как хлеба на сухари, удивляешься своим рукам: и когда столько успели? Шаблинскас-то с Казюкенасом, слава богу, не одни в больнице, хотя заслоняют других, лезут в душу своей беспомощностью, преследуют семейными бедами, прошлым и еще черт знает чем. Оклемаются, нет ли, было бы от чего с ума сходить, врач не чудотворец, делаешь, что можешь, иногда больше, чем можешь, глянь-ка, сколько их, кандидатов на тот свет, уже встало, встает или встанет на ноги, глянь, как светлеют от радости, и благодарности лица, стоит тебе только кивнуть, заговорить или на край койки присесть! Конечно, недостаток скромности, этакое самолюбование — трудился весь коллектив, сотни медиков, обслуживающий персонал. Разве я отрицаю? Не отрицаю и старой как мир истины: выкарабкиваются лишь те, кто цепляется за жизнь, не обращая внимания на суровую мину врача и безнадежный диагноз… но почему, скажите, готовы мы униженно благодарить какого-нибудь монтера, соединившего две проволочки, а врачу, выбросившему прочь кусок гангренозной ткани, стесняемся сказать спасибо? Ручонка-то была восковая. «Когда начну умирать — разбудите!» — вся больница дыхание затаила, а гляди, челюсти двигаются, губы чмокают — живая, значит, лопай, милая, поправляйся! Вот-вот взревешь от радости, словно тот бык.