«...Расстрелять!» – 2 - Александр Покровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас лето. Сейчас в Баку тихо, душно, знойно, а в январе будут сжигать заживо. Когда впервые узнаешь об этом, как-то даже не знаешь, как себя при этом вести, что говорить, куда бежать, сумятица в мыслях, в движениях, душа попадает в какую-то тесную капсулу. Я потом ловил себя на том, что я опасаюсь азербайджанцев на улицах Ленинграда. Я их узнаю, так как родился в Баку, отличаю их издали по разлапистой, основательной походке, по глазам, чуть узким, с припухшими тяжелыми веками, по одежде, скажем по красным мохеровым шарфам, по нутриевым шапкам, по синеве щек, по тяге к стадности и только потом по говору. Пусть даже они одеты во все европейское, все равно что-то есть, что-то да вылезет, ну, положим, в туфлях, – лакированно-остроносо-плетеное, что-то неевропеизируемое, пошлое, рожденное промежуточным состоянием вышедшего из деревни и не пришедшего еще в город человека. Они проходили мимо, а меня кидало в такой жар, что, казалось, я сейчас задохнусь, и во мне опять расползалась та перепонка. Я ничего не мог с собой поделать. Я убеждал себя… но ужас, ужас…
Во дворе дома, где жила моя теща, лежали тополя: их повалил ветер, сильный бакинский норд. Я люблю этот ветер, ветер моей родины; он отнимает жизнь у тополей, но он песет жизнь городу, утопающему в духоте. Упавшие тополя, превратившиеся со временем в голые бревна, складывали у невысокого заборчика детского сада, там они лежали годами непременным атрибутом дворового ландшафта, на них залезали играть дети, отчего эти бревна, бывшие тополя, поминутно превращались то в лошадок, то в паровоз, то в ракету, то в запутанные джунгли. В январе из них сложили большой костер. Соседского двенадцатилетнего Андрюшку, приятеля моего сына, еле успели выдернуть из огня; и еще подгоняли бензовозы, окружали и поливали, поливали бензином, прямо из шланга, и семьями, семьями, семьями… а потом в город вошли танки. В танках – молодые водители, молодые водители – молодые танки…
Крайняя сущность дерева – горит, крайняя сущность веревки – душит…
Я прилетел в Баку прохладной летней ночью. При выходе из самолета на трап сразу наталкиваешься на стену запаха, и даже не запаха, а его предощущения, ты еще не понимаешь, что это, а внутри уже все сжимается, и ты с тревогой смотришь вперед, потом становится ясно – пахнет плотно, липко, и во всем твоем напряжении виноват именно этот осознаваемый не сразу запах керосина. Еще он чувствуется в метро, где каменные полы моются опилками, смоченными в его грязноватом растворе; запах… точнее было бы сказать так: я уже в самолет садился с синдромом волнения, внутри меня жило уже предощущение этого неприятного чувства, прообраза страха, то есть как бы электрическая цепь, включающая его, уже была готова, собрана и опробована, и достаточно было, может быть, только одной молекулы этого горючего, легкого вещества, чтобы процесс лавинообразно начался.
Когда я написал этот абзац, я поймал себя на том, что что-то меня в нем не устраивает. Да, да, очень часто встречается слово «запах». Я стал искать ему более точную замену – «дух», «вонь», «вонища», «смрад» – нет, все не то, именно «запах». Оказалось, что к этому слову невозможно подобрать синонимы. Вероятно, оно значает для человека очень серьезное состояние – состояние «нахождения в запахе», соседства с веществом, о котором не забыть.
У входа в аэропорт – рыхлая, жирная каша из встречающих. Хочется миновать ее побыстрей, хочется пробиться – продраться – никого не задеть, и тебя чтоб никто не задел, а потом – узкая клетка, где выдают багаж, где ты стоишь, плотно прижатый к чьей-то спине, с раздражением вдыхаешь вполгруди запах чужого дорожного пота и высматриваешь свой чемодан среди груд спеленутых картонных коробок.
Меня не покидает чувство тревоги, оно живет во мне и как бы помимо меня заставляет ловить и анализировать тысячи деталей и примет, оно заставляет вглядываться в окружающие лица, держать в фокусе подходящего человека, отмечать в мельчайших подробностях пластику его движения, выражение его глаз, лица, особенности движения его рук и ног. У зрения появилась еще одна особенность – оно стало объемным.
– Здравствуйте, ваши документы. Это патруль.
Ночью до города можно добраться только на такси, автобусы не ходят. Комендантский час до пяти утра. Шоссе перегорожено военными рогатками.
– Ваши документы!
При описании этой поездки я все время буду сбиваться на телеграф, на прямую речь; фраза как бы сама укорачивается, уплотняется, трассируется – глаголы заменяются тире, это не зависит от меня, эта судорожная торопливость начинает жить во мне сразу же. как только я вспоминаю те летние бакинские дни, предвестники диких, страшных событий. Тогда жизнь, увиденная мной в Баку, напомнила чей-то отвлеченный репортаж, скорый, без знаков препинания. Тире. Точки. Минимум слов.
Ехать до города минут тридцать-сорок. Дорога с обеих сторон обсажена оливковыми деревьями, эльдарской сосной, кипарисами и туей – пышные клочки зелени, которыми она выложена с обеих сторон. За зеленью – голая желтая глина с заброшенными нефтяными вышками, с нефтяными озерами пролитой, грязной нефти, с выступающими на поверхность белыми соляными пятнами. Военный патруль через каждые два-три километра. Очень неуютно себя чувствуешь, когда тебя проверяют через два-три километра.
– А авиабилет у вас есть? Предъявите, пожалуйста…
Авиабилет является пропуском в ночное время. Машина аккуратно притормаживает перед каждым контрольно-пропускным пунктом. Если машина постарается его объехать, по ней будут стрелять. После Сумгаита здесь больше всего боятся курсантов военно-морского училища: они стреляют и не промахиваются. Я учился в этом училище. В 1975 году я вышел из него офицером. Это хорошее училище. Через десять лет после выпуска мои однокашники вернутся в него и станут преподавателями. Во время сумгаитских событий их сделают командирами рот и взводов.
В 1920 году 11-я армия во главе с Кировым вошла в Баку, Они шли из Астрахани пешком, босые, голодные, оборванные, они шли днем и ночью. Когда они вошли в город, начавшаяся было армяно-тюркская резня прекратилась. В Баку есть площадь Одиннадцатой армии с монументом в середине, и среди революционной голытьбы там угадывается фигура революционного местного феллаха, а бабушка моя – коренная бакинка – говорила, что 11-я армия целиком состояла из русских и украинцев.
Вот и теперь русский парень-десантник в свете фонаря долго рассматривает мои документы.
– Из Ленинграда? Земляк. Как там в Ленинграде?
В 1920-м 11-я армия шла пешком из Астрахани и успела, а от Баку до Сумгаита всего тридцать километров, и там безнаказанно резали трое суток…
Моя бабушка трижды попадала в резню: в 1905-м, 14-м и 20-м, – и всякий раз резня, побушевав несколько дней, прекращалась: либо отцы армянской и тюркской общин договаривались друг с другом, хоронили своих пылких юношей, обещая друг другу не мстить, либо в город входили войска, либо солдаты частей регулярной турецкой армии, пограбив, понасильничав, потаскав за волосы армянок при мышином затаивании тюркского Баку, через три дня вешали на фонарных столбах своих же слишком рьяных мародеров.
В 20-м году 11-я революционная армия успела и прекратила резню даже при полном отсутствии революционных феллахов, а через 70 лет резня шлялась пьяной бабой по Сумгаиту и заглядывала с отвратительной ухмылкой в окна роддомов, школ, больниц, и только на третьи сутки туда послали курсантов военно-морского училища, которые там сразу же и совершенно озверели, а задолго до резни рабочие-армяне на сумгаитских заводах по госзаказу вытачивали ножи и пики. «Что мы делаем?» – спрашивали они. «А вам не все равно? – отвечали им в заводоуправлениях. – Работайте, вам за это деньги платят». И они работали, а потом увидели эти пики и ножи в руках нападающих – их подвозили на самосвалах и сваливали в кучу перед беснующейся толпой. Так рассказывали мне старые сумгаитские рабочие, чудом уцелевшие, потерявшие семьи, кров, работу и смысл этой жизни, а я смотрел на них и видел только их набрякшие руки и пустые глаза на потерянных лицах.
Во время резни была парализована «скорая помощь». Машины «скорой помощи» останавливали, шофера и врача выволакивали и силой вливали обоим в глотку по бутылке водки, а если стоял на ногах, то и по две. Водки было сколько угодно.
– Это звери, это не люди! – говорил мой товарищ, азербайджанец, который в те дни проезжал через Сумгаит на машине. – Останавливают и говорят: «Дай бензин». Они людей заперли в автобусе и хотели их вместе с автобусом сжечь.
– И ты дал?
– Они звери. Скажешь: «Не дам» – и тебя сожгут. Я сказал: «Сами отливайте, у меня бензина очень мало». Они возились-возились, так и не смогли достать – у меня там устройство: никто, кроме меня, бензин не отольет.
…Курсантов военно-морского училища привезли в Сумгаит на автобусах и сгрузили. Мой друг с детской кличкой Мурик, капитан третьего ранга, сидел потом передо мной и рассказывал, что внутренности у ребенка похожи на внутренности кузнечика. Мурик волновался и все повторял: «Как у кузнечика, как у кузнечика…» – «Знаешь, в детстве ловили кузнечиков и резали их, очень похоже… – говорил он все это, глядя в точку. – Очень похоже, очень…» Потом он показал мне палку – черенок от обычной штыковой лопаты: