Если б мы не любили так нежно - Овидий Горчаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К 1612 году московское правительство воссоздало ямской строй, построенный Борисом Годуновым и пришедший в полный упадок в Смуту. Теперь можно было государевым людям по подорожным грамотам мчаться на перекладных из Москвы до самой Костромы. Перегоны по тридцать — сорок поприщ. Ямщики и подводы казенные. Ямской гоньбой вскоре стали пользоваться духовенство в сане иерархов, посольские люди и даже «гости» — купцы-большаки, ну и, конечно, князья-бояре. Ямской строй ввели и на больших реках, заведя суда, гребцов, кормчих. Не получал подорожных скоро лишь простой народ, обязанный выставлять к «ямам» охотников с лошадьми и подводами, судов с гребцами и суднами. С сохи брали по два таких охотника. Появились слободы с вытями, с лошадьми и «охотничьим снарядом». Строились на государевой земле с царской подмогою на постройку двора и первое обзаведение. Казна стала платить жалованье охотникам-ямщикам, чего не делалось при Годунове, — при нем собирали с мира. Пускаться в путь по этим дорогам можно было, разумеется, только зимой и летом. Содержание дорог возлагалось на население, которое всеми средствами увиливало от платежей работ и «мирских отпусков» — дорожных повинностей. Всю эту махину держала в своей карающей деснице Москва.
На глазах у Лермонта росли слободы, люднели большие дороги. Немало сделал для ямской гоньбы Святейший патриарх Филарет. И еще больше — начальник Ямского приказа князь Дмитрий Михайлович Пожарский. Столь благодатные перемены позволили Лермонту и его сотоварищам по полку уже в 1619–1620 годах начать вывозить семьи на лето в поместья.
Князь Пожарский воевал и с ворами, и с разбойниками, грабившими и убивавшими путников, и с боярами, дворянами, боярскими детьми, облагавшими их на своих землях произвольными поборами. Благодаря трудам, подъятым князем, на дорогах появились заставы, в слободах — вооруженная охрана. Спрятали свои загребущие руки помещики. Пожарский и Шеин понимали: как сердце не может работать без кровяных жил, так Москва не может, собрав русские земли, быть для них сердцем без дорог. И для войны нужны дороги, ибо там, где кончаются дороги, кончается война.
Но только в 1654 году Царь Алексей Михайлович наконец-то запретит повсюду в государстве драть мыта и проезжие пошлины, заламывать втридорога плату на речных перевозах, мостах, мельничных плотинах.
И только Петр Великий позаботится о трактирах, о новых прямых дорогах, о починке дорог, о дорожных указателях.
Джордж ехал с оруженосцем через знакомый Сергиев Посад, Ростов, Ярославль, Вологду. Это была сама оживленная дорога во всем государстве.
В те времена тайга, подходившая прежде к самой Москве, еще не отошла дальше Переславля-Залесского, этого изумительной красоты города, на берегу реки Трубеж и живописнейшего Плещеева озера. Дорога дальше тянулась по тайге без осека, без просека, почти без сворота направо или налево. Тут и там торчали старые двухсаиные Кресты деревянные. На сотни поприщ вокруг тянулись чарусы — гиблые болота, местами обожженные.
Из Вологды дорога шла на Архангельск, а он свернул на Кострому. Вот где началась настоящая глухомань, захолустье.
Никто ни в Москве, ни в Заволжье не знал точно, сколько поприщ от московских золотых маковок до Костромы, — кто говорил двести, кто двести пятьдесят. Вещь на Руси обычная. По прикидке Лермонта по прямой дороге туда не более ста пятидесяти поприщ. Лесу конца-края нет, и весь он почти не тронутый человеком. Дорога варварская, совершенно не ухоженная, не просыхающая и в жару, только в самых гиблых местах попадаются полусгнившие гати и гребли. Такими, верно, были леса в Шотландии и Англии, когда не было между ними, Британией и Францией пролива. Приходилось тащиться зыбучими песками, объезжать бесконечные болота, поросшие чахлой осокой с тучами комарья, вонючие ржавые бочаги, чистые окна с изящными кувшинками. Больше всего боялся Лермонт, что конь его ногу сломает или утонет в болоте: без коня он совсем пропадет, Бог весть когда домой вернется — к Рождеству, наверное!
Заброшенных в дебри и болота Заволжья людей, полностью отрезанных от мира во время долгой распутицы, называют в тех краях «короедами» и «лягушатниками». Волжане смотрят на эту мелкую сошку свысока, — издревле самые сильные хватали наиболее ценные угодья на речных берегах. По воде передвигаться на лодках и кораблях куда легче, чем на лошадях по бездорожью.
Уже по дороге из Костромы в поместье угодил Лермонт в страшный лесной пал, едва не сгинул в адском пожаре. Спас его только внезапно изменивший направление ветер. Лес гнил на корню. Мрачно стояли целые урочища сухостоя. Всюду завалы буйного валежника и бурелома. Судя по огромным гарям, палы в нем — обычное дело. Редкие деревеньки в полсотни, сотню душ, из серых невзрачных халуп. Одетые в затрапез поселяне прибитого, навсегда испуганного вида, с грязными, землистого цвета лицами. На одном поле поп и дьячок, забрав полы ряс, пахали вместе с мужиками.
От Костромы до Галича и деревенек Лермонта по-прежнему простиралось до Петра I почти полное девственное бездорожье с запустевшими вокруг землями. «А за кем были те пустоши, — писали писцы-дозорщики, — и про то никто не ведает».
И все-таки так тяжелы были двадцатые годы того века для небогатых помещиков, что офицеры-шкоты, высочайше жалованные поместьями и вотчинами, пожалуй, бросили бы их, как бросали свои поместья и даже вотчины многие и многие русские помещики, если бы ямская гоньба не приблизила к Москве Кострому и их деревни. Хотя за последние пять-шесть лет после Смуты многие беглые крестьяне вернулись, земледелие все еще было в ужасающем упадке. Порожнюю землю продавали по цене три чети за рубль, чтобы «изпуста в живущее выходило» (полторы десятины за рубль). Преобладало паровое зерновое земледелие с трехпольем. Почва худая, удобрения только навозные.
Всего ехали тридцать часов с тремя остановками в городах до Костромы довольно быстро, а от Костромы со скоростью пять поприщ в час.
Встретили барина в его малоземельном поместье будто татарина. Из осьмидесяти реестровых душ насчитал Лермонт сорок. Все были пьяны по случаю престольного дня. Три дня пьянствовали, а затем с неделю похмелялись самогонной водкой и бражкой, хотя жниво не кончили. На горбатой суглинистой пашне гибли несжатые овсы. Кругом наступал темнохвощный бор. Скотина, какая есть, чуть живая. Новые пашни никто и не думал поднимать, луга не расчищали. Разорение было полным. Жили людишки впроголодь. Совсем бы давно все вымерли, ежели бы не река и озера с рыбой да лес с медом, грибами и ягодами. Угол медвежий, и люди словно медведи, дикари дикарями. Ломали, черти, шапки, а глядели зверем.
Чудно повел себя новый барин, вельми чудно! Вышел он на пашню, снял немного землицы мечом своим, переложил в платок, а затем, вернувшись в деревню, процедил сквозь эту землю, завернутую в платок, колодезную воду и попробовал на вкус.
— Ничего земля! — сказал он. — Не кислит.
Уж не колдуна ли прислала барином Москва!
Деревня не знала, что именно такой способ определения качества почвы советовал в своем наставлении земледельцам римлянин Марк Порций Катон Старший примерно в 200 году до Рождества Христова. О, это был великий мудрец, Марк Порций Катон Старший, непримиримый враг Карфагена, заключавший все свои речи в сенате одной и той же фразой: «Кроме того, полагаю, что должен быть разрушен Карфаген». Это был его главный совет Риму. Кстати, сей мудрец советовал с похмелья вкусить шесть листов свежей капусты…
Побывал Лермонт в ближайшем городишке — Галиче Мерьском. Полтысячи лет был в нем удельный стол. Даже в этой глухомани далеко от Москвы побывал Батый — налетел ураганом из Приамурья, разметал древнюю крепость князей Галицких. А были они в старину соперниками Москвы. Теперь в Галиче страшились не татар, а своего же русского — костромского воеводу.
Господский сад приносил яблоки разных сортов — налив, бель можайскую, аркат, кузьминские, малеты белые и малеты красные. На огородах собирали лук, чеснок, капусту, свеклу, бобы, тыкву, репу. Рогатого скота у крестьян почти не было, зато много было всякой дичи — зайцев, гусей и уток, тетеревов. Корову тогда — один стяг — приравнивали к десяти баранам, двадцати гусям или зайцам, тридцати поросятам, курам или уткам. Из пушнины на первом месте были соболя и лисицы. Соболья шуба тогда стоила до пятидесяти рублей, шуба из черной лисицы — до шестидесяти. Однако уже тогда пушной промысел начал уменьшаться.
Походил Лермонт по своему поместью, повздыхал. Наверняка рыцарю Лермонту король Мальком пожаловал бы пощедрее замок и землю, норманнскому предку Лермонтов. Ведь и он, Джордж Лермонт, пролил не меньше крови за Царя Романова, чем тот рыцарь за короля Малькома. Но ничего не поделаешь…
Костромское Заволжье — дикий лесной край, сильно смахивающий на смоленский или московский, только тут островерхих елок больше, дремучих и непролазных. В глухолесье текут тихие справные речки. Рядом с деревней — Галичское озеро, красивое до жути, с сетями рыбарей, развешанными у берега для просушки, и душегубками-долбленками. В соседних деревнях вдоль реки Костромы жили скорняки, кожемяки, сапожники, седельники. Глушь невообразимая. Недаром рукой подать до Пошехонья и Чухломы — до самых медвежьих углов. В Костроме Лермонт ходил по зараставшим бурьяном, лебедой и чертополохом пепелищам. Десять лет назад — в 1608 году — поляки подвергли город безжалостной осаде. Последние защитники крепости взорвали себя и ляхов вместе с пороховым погребом по безотказному велению никому не известной за пределами этого дикого края боярыни Образцово-Хабаровой. Странная страна эта Московия! Страна рабства и презирающего смерть свободолюбия, покорности перед тиранией, лишь была бы она своей, русской, и нетерпимости к деспотии иноземной. Страна держиморд, мучеников и невоспетых героев…