Узнай себя - Владимир Бибихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вопят лишние, хлам, ненужные остатки земли. Вопят нелепое, когда и разумных‑то не всегда слышно. Вопят в единственной надежде что Господь почему‑то приимет сирых и вдову. Вопят те, кто видел что невозможное невозможно.
Мы представляем себе Бога в скроенных по нашей мерке образах и вообще представляем в образах, когда Он не образ а образ образов, не явление а явность. Чем отчетливее, как нам кажется, мы видим Бога, тем злее обманываемся. Тут всякий придет в отчаяние. Между тем нам всеми силами следовало бы желать не увидеть Бога, а быть увиденным Им. Быть не прячущимся искателем света, а просить всего света на себя. Вместо этого мы упираемся, своевольно отгораживаемся. Чтобы Бог увидел нас, мы не должны отгораживаться от Него. Бог видит нас всякий раз, когда мы не Его понимаем, а Им понимаем, когда Его слово сменяет нашу тьму. Только когда Он начинает светить изнутри, мы видим Его истинно, не внешним взором, а внутренним. Внутренним — это совсем не значит что в уме, мысленно. Что может быть уродливее чем загонять божество в «умственную» сферу? Только тайный враг Божий пожелает лишить Его полноты и оставить Ему темный склеп воспоминаемых представлений и переживаний. Видность видимого, ощутимость осязаемого, слышность слышимого, вкус вкусного, сладость наслаждения, действенность действительного — вот, как говорит Николай Кузанский, сама живая премудрость Божия, которая нам доступна в той малой мере, в какой мы вообще что‑либо видим, осязаем, слышим, вкушаем, в какой наслаждаемся, действуем. А вовсе не только «мыслим». Хуже того, еще и мысль‑то в наше время понимают как безвольное пересыпание образов и представлений в ленивой памяти.
Во внутреннем зрении не сознание рассчитывает и устанавливает представляющиеся ему вещи, а само оно высвечивается в своем составе, определяющем его представления. Обращение не бывает раз навсегда, оно постоянно: это непрестанное повертывание от образа к образующему. Свет, отовсюду охватывающий нас тогда и не оставляющий ни одной темной засады, из которой мы как хищные звери ловили бы свою добычу, — свидетельство увидения нас. Круг знания пройден в увидении того, что мы видимы, и это совершенное знание (совершенное потому что мы видим все, что вообще можно здесь увидеть) становится светом для веры.
Видение Бога пугает. Кажется, что если мы выйдем из своих темных убежищ, он нас исковеркает [56]. Жутко попасть в руки живого Бога. Его свет страшен. Этим он спасает. В божественном страхе как в море тонет все нудившее и теснившее нас. Нищий у нижней ступени лестницы, по которой восходят гладкие, посещенный страхом Божиим, становится неизмеримо богаче их. Рубище нищего, затронутого веянием страха Божия, становится праздничной одеждой. Так Мерсо в конце «Странного» Альбера Камю поднимается в неприступную крепость божественного страха над суетой пресных разумников. Страх сотрясает землю на подступах к Божеству, и всякий, кто хотел бы без обращения в своем смертном снаряжении к Нему приблизиться, не устоит на ногах. Бесконечность божественного страха прогоняет отчаяние, потому что грозит нам смертью и жизнью. Идя под огонь, в котором умереть или устоять, не отчаиваются. Мертвящее отчаяние просочилось из‑за медлящего уклонения от встречи в вечной проволочке примеривания и приготовления с несбыточной надеждой что‑то заранее предопределить, глядя в гадательное зеркало. Решившийся на борьбу за жизнь и смерть не какую‑то символическую, а настоящую жизнь или больную смерть тела, человек уже не может отчаиваться. Предвестием такой борьбы веет от божественного страха. Мы еще не знаем ее исхода, но знаем, что будет суд и будет решение, и погибнем мы или не погибнем, а будет победа и возьмет верх победитель. Этот ветер надежды, неведомой, но твердой, не имеет ничего общего с благодушными и пресными обещаниями божественной помощи в борьбе, словно кто‑то может быть уверен, что в поединке Бог на его стороне. Приятно думать, что мы положили Бога в карман как Илью Муромца. Но страх Божий вытравляет и чувство надежного обладания Им. Наоборот, хитрая надежда завладеть Им делает нас сразу Ему противными, точно так же как отчаяние, если оно еще остается, сразу обрекает на поражение. И вот получается, что с чем бы мы ни схватились под эгидой божественного страха, это схватка с Ним, с Его неуправляемой волей, с Его чуждостью и отстраненностью, с Его отдельностью и гордым могуществом, с Его неведомой и непостижимой мудростью. Смелый, зная, что победит Божий друг, до встречи с врагом, которого не боится, зовет Бога, которого боится: если Ты действительно не за меня, если ты мне чужд и недоступен, то покажи в чем я неправ перед Тобой.
Наше время меньше всего любит думать о страхе. Наоборот, оно всеми мерами старается отдалить его. И все же чистого страха, страха самого по себе люди боятся, по–видимому, не больше чем дети страшных сказок. Для человеческой природы страх живителен, обновляющ. Страха, риска в меру неискаженности своей природы люди не могут не любить. Надо только различать страх и кошмар. Иногда боясь страха боятся в действительности липнущего к нему кошмара. Из‑за нечеткости, недостатка различительной силы представляют, будто страх неотделим от кошмара и, справедливо ограждаясь от этого последнего, на свою беду избавляются от страха. Но лишившись страха люди навсегда тонут в кошмаре мертвенной обыденности. Это кошмар только в первый момент страшных, а потом крайне скучных обыденных допросов, тюрем, судебных процессов, власти, когда ленивые правители нехотя берут в мягкое рабство послушно тянущиеся на их зов миллионы. Смыть этот кошмар может лишь волна божественного страха. Страх и кошмар совершенно разные природы, чистый трепетный страх живой источник жизни, кошмар ее омертвелая бахрома. Потому‑то очень во власти человека умертвить страх, как убить живого человека, и невозможно умертвить кошмар, как невозможно убить труп или привидение. Вместо того чтобы искать избавления от страха, попадая в кошмар, следовало бы бежать от обыденности кошмара в избавляющий и спасительный страх Божий.
Мы хотели сказать, что есть отчаяние к смерти, холодная змея, которую люди прячут глубже за пазуху, чтобы выставить деловитость и бодрость лица на обществе, и есть отчаяние к жизни, прогоняемое неминуемым страхом перед божественным лицом. Весь вопрос, чье лицо выбирают, свое или Бога. Когда человеку хочется сохранить благовидность своего лица в безмятежной статуарности, для которой у него всегда перед глазами роковой античный образец, он разглаживает складки страха, изумления, сомнения, а для этого приходится совершить одну из сделок, о которых говорилось в начале. Если безмятежность была доступна даже древнему греку, то почему не нам, познавшим загадки природы. Откуда безмятежность на лице образцового грека, объясняют экстравагантными мифами. Подавленному большинству кажется, что он знал какой‑то древний секрет, как перехитрить отчаяние и жить в вечной радости, отчего и друга приветствовал словом радуйся; в наше время секрет конечно утерян, как рецепт сомы, состав древних красок, да и вообще почти все хорошее. Есть героически–анархическая версия: грек гордо купался в своей свободе, пока мог, а когда начиналась тирания, не шел на сделку, а бесстрашно умирал. Мало кто готов предположить, что у грека столь прекрасное и полное достоинства лицо потому, что он стоит перед лицом Бога. Нам почему‑то кажется, что перед Божьим блистательным ликом человеческое лицо должно осунуться и поблекнуть. Боясь потерять лицо, избегают страшной встречи с Богом и расплачиваются дорогой ценой, проглатывая тайное отчаяние. Для опасений есть свои основания. Часто «религия» выставляет такого кисло–сладкого неудобоваримого бога, что лицо «верующего» непроизвольно кривится и киснет. Справедливо боясь, как бы и с их лицом не сделалось того же, люди в здоровом отвращении отшатываются от одной мысли о «небесном отце».
Истинный Бог не является в приторной слащавости с райским пряником в одной руке и загадочной плеточкой в другой. Он нависает как война и буря, как страшный союзник, протягивающий грозную руку и властно гремящий человеку: Моё! Почему перед таким недоумевать и киснуть? почему не вступить мужественно в борьбу? Мы ошибаемся, будто античные статуи позируют перед людьми, демонстрируя политическое достоинство свободнорожденных и образованных счастливцев. Они стоят так прямо, потому что стоят перед Богом, перед Его сметающим страхом, готовые к поединку, оттого у них важные и прекрасные лица. Это не профессиональный трагизм смертников, которые снопами полягут под мечом тирана и не дрогнут лицом. Тут радостный трагизм людей, приступающих к делу жизни и смерти. Их овеяло страхом Божиим, возвещающим неложную битву. Перед этим нестерпимым блеском при сотрясении земли и трепете всего живого человек, чтобы остаться человеком, чтобы стать человеком, выступи воином до конца. Человек смеет и должен противостать Божьему страху, не падая раньше времени на колени. Без дерзания награды не получишь. Умереть в поединке пусть с невидимой силой, но не потечь развалиной раньше времени. Это решимость человека, готового переступить порог. Только зерно такой зрелости можно вымолотить из снопов; если оно мягче, дело не пойдет, зерно загниет в колосе. Без насилия вечной жизни не взять. Когда человек спешит упасть от божественного страха на колени и с перекошенным лицом кричит, не убивай, ведь Ты же мне отец, а я Тебе сын и Ты меня, говорят, любишь, а я готов тебе служить, потому что чувствую по своему страху Твое присутствие, то уже это я и ты выдает в нем скверное намерение совершить сделку, вступить в договор, и с кем? Я или Ты: только с таким лицом достойно встать перед страхом Божиим. Если стоять останусь я, значит Ты не истинный Бог. Если победишь Ты, а я останусь только отсветом Твоего торжества и славы, значит Ты Бог истинный и твори надо мной что знаешь.