Узнай себя - Владимир Бибихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Планирование выставляют более надежным чем бесплановость. Но иллюзорная уверенность, которую оно создает, есть надежность заговора, заклинания. Поэтому существенной разницы между планированием и бесплановым падением нет. Оба глядят вниз с высоты, одно с опаской, другое беспечно. Эта высота не человеком дана и не человеком отнимется. Ею можно пользоваться, но расходовать ее равносильно самопоеданию организма при голодании. Не человеческая забота хлопотать и о сохранении или развитии своего существа. Беречь себя недостойно человека; а развиваться ему некуда, он и так первый и верхний.
Что лучше, свобода падения или его «оптимальное» планирование, вечное занятие политиков. Удаваясь в частном, планирование не может не провалиться в целом. Кроме того, оно вызывает слепоту к реальности в той мере, в какой планирующие впадают в иллюзию, будто реальность ими создается. Наоборот, свободное падение дает быстрее нащупать структуру реальности, оно часто вызывает далекие прозрения и компенсирующие противотоки. Настоящее зло — думать, будто кроме планирования и падения альтернатив не дано, и завороженно смотреть под ноги.
Отчаяние с горьким самодовольством возносится над наивной верой, видя ее слепоту. Оно считает себя трезвее, истиннее. Но достоверность отчаяния — достоверность отсутствия, свет отчаяния — тьма. Знаки жизни и спасения, протянутые легкой радугой, хранящей от потопа, кажутся ему слишком тонкими и невесомыми.
Мир не может быть без отчаяния. Мир в важном смысле и есть отчаяние, и отчаяние не может выйти из мира. Но в конце концов отчаяние обращается на мир в целом, т. е. в сущности само на себя, и становится отчаянностью. Мир обнажает свою неспособность выйти за свои пределы. Замок, который запирает сам себя, и ограниченность, которая сама себя ограничивает, накопляют взрывную силу. Мир раскалывается, потому что внутри его бунт. Революция, переворот, которым заряжен мир, есть форма, хотя пока и пустая, всякого обращения. Эта форма необходима. В самом деле, непонятно, как не отчаявшись в мире можно выйти из него; и с другой стороны, как можно иначе, не отчаянно, из него рваться. Только в отчаянии можно собрать последнюю силу. Отчаянность диаметрально противоположна вере, но именно поэтому в отличие от мирского полувидения и полуслепоты она нисколько не мешает ей и не искажает ее. Она единственное, что не гонит и не разжижает веру. Достоверность мрака странным образом нейтральна к стихии веры; а лишение зримых удостоверений веру нисколько не сбивает. Абсолют революционности пуст сам по себе, но благодаря ему расседается почва мира и возникает просвет, в котором может закрепиться вера, твердь спасенного бытия.
III«Аще убо вера, яте в Тя, спасает отчаянныя, се верую, спаси мя, яко Бог мой еси Ты и Создатель.».
Нам дарят спасение без навязанного добра, без планирования к безысходности. Спасительный путь не планирование. Пути божественной софии невидимы. Чем больше нам кажется, что мы видим их в мире, тем злее обманываемся. Видеть Бога невозможно. Тогда пусть Он сделает невозможное, даст увидеть Его даже зрячим, даст услышать даже слышащим, даст открыть даже откровенного, даст исповедовать даже известного. Легко исповедовать неведомого Бога, в молчании Твой голос явственно слышен; дай услышать в говорении. Природа слишком щедра и милостива, она слишком спешит утешить нас. Она любящая неразумная мать. Поэтому сказано, «кто любит отца или мать более нежели Меня, не достоин Меня». И еще: «матерь и братья Его стояли вне, желая говорить с Ним». Оставаясь в природе, мы хотим говорить, вопить, кричать, и все бесполезно: мы вне, приравнены к внешнему молчанию природы, наши слова не слышны, они шелест листьев, шум ручья. Как воззвать к сверхприродному началу.
Ты видишь и слышишь наше природное молчание, но наш голос как Ты можешь услышать? Ведь мы говорим не на Твоем языке, а на своем вавилонском наречии, которого Ты не поймешь не потому что не хочешь или не можешь, а потому что оно и придумано‑то нами чтобы спрятаться от Тебя. В самый миг, когда мы хотим позвать Тебя, выйдя из прозрачной для Тебя глубины молчания, то сразу же становимся и непонятны. Разумная природа, мы понятны без слов, всего яснее понятны помимо слов. Наше многословие понятно лишь в меру вплетающегося в него молчания. Поскольку молчим, мы осмысленные твари, какими родились. Но «стоит мне заговорить — они к войне», стоит именовать молчание — и мы скатываемся в первозданный хаос, творения как не бывало и нужно новое божественное чудо, новое творение мира, новое рождение. Если греческое диавол значит путаник и обманщик, то область говорения это его царство по преимуществу. Путаница и обман начинаются здесь с первого шага. Я говорю. Какой? молчащий? или уже говорящий? Пожелав заговорить, мы как бы направляем фонарь себе в лицо. Многие советуют не делать этого, благоразумнее освещать путь под ногами.
Вы устроились и наладились, советующие это, и давно выросли из бредового максимализма, а под кем все обрушилось и изменило, тому хотя бы просто иметь и зажечь фонарь, иначе он сам себя не помнит. Однажды я хотел подняться по вашей лестнице, но увидел в нише, внизу, затаившегося человека с настороженным и растерянным взором покрасневших глаз, осунувшегося, в странной стоптанной обуви, обветшалом платье, раскинувшего руки. Зачем вы его там держите? почему не выпускаете? Он не идет у меня из головы. Что вы с ним хотите сделать? или может быть хуже, вы не знаете что с ним делать? Каждое слово вас, чистых и успешных, отдается ему, безответному, горечью и унынием. Я не пошел выше по ступенькам, не смог оторвать глаз от него, жалкого и бессловесного, застывшего там, в холоде, сырости и сумраке. Странное оцепенение жалкого человека в нише сковало меня. Отпустите его!
Стыдно кричать. Стыдно даже слишком бросаться в глаза. Я ввек против богатых ничего не скажу. Но мечтать про себя о том, что совсем, совсем невозможно — этого мне даже под их насмешками не стыдно. Они сами не имеют ничего против этого, ведь это подтверждает, что я заслуживаю своего положения. Мечтая о невозможном, я никому не мешаю. Пространство невозможное вы, разумные, для жизни уступить нам готовы. У вас его много, даже больше чем вам хотелось бы.
Вы молча и учтиво отдаете нам свое отчаяние. Мы рады и этому куску. Теперь и мы, бессловесные, можем назвать себя единодушно с вами вашим словом, мы отчаянные. А по своей неисправимой потребности мечтать о несбыточном мы это свое единственное имущество, в бесполезности которого вы убедились вполне, потому и отдали, хотим превратить в чистое золото.
Так получается, что, бессловесные и безобидные, мы начинаем вопить, вам на потеху. Создатель мой, я не знаю за собой ничего, что могло бы поднять меня, я вконец отчаялся в жизни и счастье. Теперь‑то, отчаявшись, я хочу верить, что Ты меня спасешь. Ни за что. За то, что я слаб, грешен и отчаян — спаси. Оправдай меня вчистую, и мало того, дай мне часть в Твоей царской славе. Что невозможно. Господи, Ты можешь слышать меня лишь когда мои слова не бессмысленны, но я постоянно срываюсь и моя речь невнятна и бессвязна. Поэтому Тебя прошу и эту речь мне дать. Опять же и просьбу эту Ты даешь мне. Так, тварь, я бессильно стучусь перед Твоим порогом, не умея перешагнуть его сам. Моя воля исходит отчаянным криком, мое знание — незнание, меня самого нет. Между моими обрывками смыслов и Твоим светлым и единым смыслом нет сношения. Я стою перед Тобой нахлебником, самое малое Ты даешь мне, не я себя прокормляю. Я и шевельнуться не могу в страхе потерять Тебя. Господи, как мне, изъеденному пороком как червем, грязному и студному, мертвящему все своим прикосновением, смердящему трупу, с которого обваливается разложившаяся плоть, как мне такому мерзостному и зловонному приступить к Тебе? А не приступлю — и не спасусь, и образ Твой, образ Твой во мне никогда не проявится, он исподволь вернется Хозяину, в вечное осуждение нахлебнику как не отданный в рост талант. Оцепенелый как в кошмаре не могу приблизиться к блистательному Господу, стылый, не могу говорить, язык коснеет, смысл скользит, умственный взор бродит. Но что это? Неужели и здесь, Господи, Ты сходишь ко мне, замученный на кресте, израненный, в крови, потерявший красоту вида? И вот Ты уже в гробе, где и я лежу. Я не в силах шевельнуть разлагающейся рукой, и Он чудно недвижим, я пустая тяжесть, и Он гнетет своим страшным весом землю, делая ее весомой, я бессмыслен и оттого молчу, и Он молчит потому что насыщен всем смыслом, и скажи Он слово теперь, земля и небо прейдут: Бог, сошедший в ад, равномощен сидящему на престоле. Господи, кости мои рассыпались; не оставь меня, когда будешь возноситься. Не за заслуги, не по достоинству, по дружбе Твоей, по этому соседству нашему странному, подними. Как горький младенец, я беспомощно надрываюсь у Твоих ног в грязи и тине и захожусь криком и захлебываюсь от слез: да возьми же меня на руки! Потому что это невозможно — сделай это!