В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва - Сергей Николаевич Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Темный Лик Спаса в серебряном венце озарен алым светом. Этот же слабый отблеск борется с темнотой в зале, но не может побороть черного треугольника, падающего от образа на пол.
Я боюсь этого черного угла. Когда няня, по желанию отца, ведет нас на сон грядущий помолиться перед Спасом, я жмурю глаза, чтоб не видать этого черного треугольника под образом. Лик Спаса строг и величествен. В нем скорбь и власть. Очи его не спящи и всегда обращены на человека.
Теперь, через полвека, мне словно слышится из уст древнего Спаса: «Бдите и молитеся, да не впадете в напасть».
А тогда, малый ребенок, я бывал обезмолвлен этим скорбным и строгим величием – и молился перед образом горячо, ни о чем не прося и забывая слова первых выученных молитв.
Но когда мне приходилось класть последний земной поклон, меня охватывала зябкая жуть. Свет от лампады казался кровавым. Точно капли крови сочились на пол от страдающего Лика. Но это было не самое страшное. Страшное был черный треугольник. Мне казалось: в нем копошится злая сила. Ей нет места там, куда проникает свет от лампады. Ее нет нигде в зале. Но в этом узком треугольнике, сжатом светом лампады, – казалось мне, ребенку, – кишмя кишит темная сила. И, кладя земной поклон, было страшно нарушить черту треугольника и нечаянно коснуться злой черноты.
Так молился перед родовым Спасом я, ребенок, худенький мальчик в русской рубашке.
Но отец благоговейно благодарил Спаса за прошедший день. Осеняя себя крестным знамением перед тем же образом, перед которым молились его отец, дед и прадед, он обретал какую-то особую бодрость и, помолившись у Спаса, начинал свой обход дома: заходил в гостиную помолиться перед «Успеньем», точь-в-точь таким, как в Киевской лавре, затем шел в комнату «молодых людей» (старших братьев), а оттуда к нам, в детскую. Перекрестившись на образа, он здоровался с нами. От него пахло морозной свежестью, усы и бакенбарды были чуть влажны от растаявших снежинок. Если все было хорошо в лавке, он говорил мне, веселый:
– Вот ты, Сережа, утром дал мне руку на счастье, все и было хорошо.
Он доставал из кармана любимое свое лакомство: миндальные пряники – и потчевал нас с братом. Но иногда он замечал мне:
– Плохо ты поутру дал руку на счастье. Почти без почину были.
Из детской он заходил в столовую, где был уже накрыт стол к обеду, молился там перед деисусом, затем спускался вниз, обходил все комнаты, здороваясь с дочерьми, и наконец, обойдя весь дом, возвращался в переднюю и шел в спальню, к маме, мимоходом приказывая всех звать к обеду.
Этот ежедневный утренний и вечерний обход всего дома не отменялся никогда. При обходе отец не обделял никого и ничего своим вниманием, заботой, лаской или «сердца горестной заметой». Бывало, кончит обход и спросит у мамы:
– Мамаша, ты не знаешь, отчего Таня (младшая дочь) сегодня скучная какая-то?
Или:
– Лизавете Петровне (пожилая дальняя свойственница) не зябко ли в ее тальме-то? Не взять ли ей шерстяной платок из лавки?
Или:
– У рододендрона что-то листья повяли. Не позвать ли садовника пересадить цветы?
Или:
– Я заходил в горницу (к горничным), Маша хлеб жует. Хорошо ли их черная Арина (кухарка, готовившая для прислуги) кормит? Солонину варит ли?
Или:
– Васька мне встретился на лестнице. Уж больно он обдергался, по задворьям бродючи. Запереть бы его на чердак.
Этим заметам не было счету. Каждое утро и каждый вечер одни сменялись другими, но не переводились никогда до горького утра, когда был совершен последний обход покидаемого дома.
Тут был не один «хозяйский глаз», о котором говорит пословица. Тут было глазатое сердце, которое все видело и обо всем в доме болело настоящей доброй заботою, чтоб ни для кого в доме кусок не был черств и чтоб никто не был обделен ласковым отчим словом.
Таким запечатлелся облик отца в самой ранней моей памяти.
Его писаного родословия у меня никогда не было. Но это не значит, что вообще не существовало родословия.
Родословие старого русского человека, не знавшего ход в департамент геральдики, заключалось не в родословном древе, а в старинных молитвословах и в «Божием милосердии», то есть в старинных родовых образах.
То и другое было у отцовского рода.
Самым прочным достоянием православной русской семьи были образа. Когда наступала огненная беда, пожар, из дома прежде всего, часто с опасностью для жизни, стремились спасти «Божие милосердие». Ни при какой имущественной беде, ни при какой степени бедности и разоренья не отдавали в заклад и не продавали икон. При прочности этого заповедного семейного достояния иконы становились лучшею достовернейшею летописью семьи.
В нашем доме и роду были иконы от XVII века, от времен московских царей <…> – они перешли с отцом из Калуги, где была его родина, – и, по семейному преданию, «Спас» и «Семь отроков» почитались иконами чудотворными.
Оттуда же, из Калуги, был и деревянный, с иконою старого письма, Животворящий Крест, врезанный по желанию матери в золоченую доску. На исподе креста была надпись, что он сооружен усердием Петра Осипова, родного брата моего деда по отцу. Его же имя сохранилось на серебряном исподе превосходного финифтяного образа Григория Богослова.
Был и еще один примечательный образ – Трех Святителей. По письму его можно было отнести к началу XIX либо к концу XVIII столетия. Свидетельствовал он об уважении предков моих ко «вселенским учителям и святителям», а свидетельством этого уважения было то, что «образ был нарочито заказан иконописцу» и велено было ему по сторонам Трех Святителей приписать святых Зенона, Евдокию и других угодников, тезоименитых деду моему, бабке, прадеду, прабабке и т. д.
Портретов этих родичей моих (кроме деда) не сохранилось, да и вряд ли существовали эти портреты, но лики их тезоименитых святых хорошо указывают, каким родословием дорожили предки мои.
Вспоминаю семейные же иконы у тетушки Елизаветы Зиновеевны – она была старшая сестра отца и, при всей своей бедности, дорожила «Божиим милосердием» в тяжелых ризах, со скатным жемчугом. Величайшим горем, постигшим ее, была гибель этих икон в огне пожара в московском замоскворецком захолустье. Она сама еле спаслась от огня: деревянный домишко вспыхнул, как порох, и развеялся, как прах.
Эти образа, вывезенные из Калуги, хранили безымянную летопись старого купеческого рода, к которому я принадлежу.
Хранил эту летопись и старый