В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва - Сергей Николаевич Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот теперь, через много лет, «серенький мальчик» повез ее к Троице и в Хотьково, и была ее полная воля – молиться сколько хочется, вынимать просфоры, ставить свечи, заказать себе рыбную селянку в монастырской гостинице. Она плакала тайком счастливыми слезами.
И так же, как когда-то слышал я ее полночные просьбы: «Прости. Вразуми. Настави», так же – случайно и тайком – слышал я теперь ее горячие, слезные слова благодарности Тому же, Кого просила она быть «смысла подателем».
Она знала теперь твердо, что молитва ее услышана, и злое пророчество несчастного старшего пасынка (он почти ослеп к тому времени и жил на хлебах у замужней сестры) не сбылось.
Она радовалась цветам моего литературного пути и огорчалась его терниями (немногими тогда и редкими). Она была отличною матерью писателя. Сколько моих литературных дел сумела она повести и кончить, будто век их только и вела. 1/XII. 1913 г. она была в философском обществе на моем докладе о Лескове, имевшем шумный успех у «понимающих дело». Она встретилась там с Рачинским, Е. Трубецким, Булгаковым, Нестеровым, Вяч. Ивановым и др. Она и их очаровала своей превосходной русской речью, природным свежим умом, меткостью суждений и особою старомосковскою, душевною приветливостью.
Она умерла в то время, когда еще легко умиралось старому русскому человеку: 11 ноября 1914 г.
Войну встретила она со слезами жалости и с упованием хорошего русского человека. Помню, как, с больным сердцем, выходила она на улицу провожать солдат – и плакала, плакала, глядя на их молодые озабоченные лица, и крестила их тайком. Она слегла тихо, незадолго до своего рожденья (30.Х). Я лакомил ее икрой. Приносил ей цветы, поднесенные мне на концерте с Ермоловой. Было тихое недомоганье. За год предупреждал меня Фохт, что ей может быть худо, и советовал леченье электричеством. Она почти с негодованьем ответила ему: «Как же я могу разорять детей на такое леченье?» Немец– профессор пожал только плечами: он не понял, какие золотые россыпи любви крылись под этими словами. Но «недорогому» леченью она подчинялась.
И вдруг – удар. Я был в гостях, в Михайлов день. Меня вызвали по телефону. Приехал Буткевич[105], которому она верила. Затем были Вырубов, Кабанов, молодой врач Николаев. Ничего не помогло. Она не владела языком, но была в полном сознании. С бесконечной любовью смотрела она на нас. Глаза ее и спрашивали, и говорили, и успокаивали, и ласкали, и благословляли нас. Все было в глазах. Сердце, намученное, натрудившееся сердце отказывалось биться, а глаза и душа жили еще до 9 часов вечера 11 ноября. Приехал отец Иосиф Фудель, с которым она незадолго перед тем познакомилась и сразу же подружилась, и принял ее «глухую исповедь» – исповедовались глаза, и они же сияли радостью и благодарностью, когда уста приняли Святые Тайны.
Она умерла тихо, как уснула, и лицо ее в гробу было прекрасно: спокойно, величаво и светло необычайно. Такой ушла она и в могилу (хоронили ее 15-го).
На парастас к ней последний раз в гости собралось столько народу, что было тесно в поместительной квартире. Вспомнили ее и старики, и «средовеки», и молодежь, и «неверов» было не больше ли даже, чем «веров»: все пришли к ней с благодарностью и признательностью. Не было только ни одного пасынка и падчерицы. Отпевал ее преосв. Димитрий, знавший ее еще тогда, когда был законоучителем в гимназии. Отпевал и старый, как Москва, протоиерей И. Я. Березкин от Богоявления в Елохове, когда-то венчавший ее и крестивший нас, ее духовник. Приехал на отпевание и один из зятьев с падчерицей и дивился вслух архиерею (вероятно, подумал: «Вот сколько было денег у покойницы: архиерею сотню отвалили»)[106].
И лежит она теперь на Даниловском кладбище. Рядом с сыном и мужем. Простой деревянный крест. Свой крест донесла она верой и смиреньем. И если бы и мне так донести его – и лечь рядом с нею!
Киржач 107. 9. III. 1931. Сорок мучеников[107]
Глава 2. Отец
Так мы никогда его не называли. Мы не называли его ни тятенька, ни батюшка, называли: папаша и всегда на «вы». Но когда он умер, а я остался по тринадцатому году сиротою, я испытал всю горечь безотцовства, и о тягости растить детей без отца всегда скорбела мама.
Старый дом, где я родился и где провел первые одиннадцать с половиной лет жизни, неразрывно связан в моей памяти с отцом. Это был отцовский дом в полном и точном смысле слова: им купленный, им созданный, им поддерживаемый, и немудрено, что, когда дом этот не по его вине рухнул, он умер, не прожив и году в чужих стенах[108].
Отчий дом!
Многие ли могут сказать теперь, что он у них был, что в нем послышался первый шорох их бытия?
Отца я вспоминаю ярче и ближе всего вот так:
Я еще совсем маленький. Брат на полтора года моложе меня. Мы сидим за столом в детской. Горит свеча в медном подсвечнике. Няня вяжет чулок. Мы ждем возвращения отца из «города». Маятник больших стенных часов мерно и дружелюбно шагает под стеклом.
Пробило семь часов. В половине восьмого раздается звонок в передней. Это звонок отца: негромкий, нерезкий, но внятный и полный – такой доходчивый, что никогда не бывает нужды во втором. Горничная бежит