Солдаты вышли из окопов… - Кирилл Левин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мазурин ушел, и лицо Макса Линдера смеялось ему вслед.
«…Так вот они и живут, — думал Мазурин. — Кино, театры, рестораны… Миллионные подряды на нужды фронта… Рубашки, кальсоны, гимнастерки, шаровары для солдат… Патроны, шрапнели, гранаты… Орудия. Походные двуколки. Индивидуальные пакеты в прорезиненных мешочках. Бинты, марля, вата… Овес и сено для лошадей, рожь и мука для людей… Правительство покупает все, все, все! Комиссии утверждают заказы. Великие князья и товарищи министров руководят этими комиссиями. Высокопоставленные дамы устраивают заказы. Конечно, они могут замолвить словечко там, где надо. Дорогое словечко! Оно оценивается золотом, брильянтами… Снаряды могут не подходить к орудиям, сапоги могут развалиться через два дня после того, как их надели солдаты, — это не важно. Важно получить подряд. «Подряд»! Какое это волшебное слово! Оно преображает людей, оно меняет их жизнь, их судьбу. «Да здравствует война», — шумят они, пьяные от крови и золота. Все патриоты, все любят Россию, все хотят ей служить, защищать ее. Каждый хорошо одетый человек — «патриот»!»
В центре площади высился храм. Широкие каменные ступени вели к паперти. На ней толпились нищие. Тут же сидел безногий человек в солдатской фуражке, с Георгием на груди, его туловище покоилось на кожаной подушке, пристегнутой к дощечке на колесиках. Мазурин машинально вошел в храм, наполненный молящимися. Церковный староста продавал свечки. Желтые, ленивые огни светились у икон. Бас протодьякона, густой и низкий, как звук большого колокола, взывал к небесам. Хор просил победы христолюбивому русскому воинству. Потом дьякон поминал какого-то раба божьего Петра, «живот свой за веру и отечество положившего». Тихо плакали женщины. Теплый воздух церкви был насыщен запахом ладана и воска. Солдат с лысой головой и бачками, видно бывший лакей, молился, распластавшись на грязном полу. Старушки с умилением смотрели на него и шептались. Напудренные женщины с наколками сестер милосердия, с тарелками, на которых горели свечные огарки, собирали деньги. Церковный староста, позевывая, сортировал свечи, очевидно думая, что сейчас служба кончится и можно будет пойти домой пить чай. Мазурин поймал на себе его равнодушный взгляд, посмотрел на солдата с бачками и ушел из церкви, сердясь за то, что заглянул сюда. У самых дверей кто-то осторожно взял его за руку. Он встретился с ласковым девичьим взглядом.
— Вот не ожидала вас видеть, да еще в церкви! — смеясь, сказала девушка, протягивая руку.
— Но ведь и вы здесь, — шутливо заметил Мазурин, узнав прежнюю знакомую — сестру своего товарища. — Здравствуйте, Елена Ивановна. Семен в Москве?
— В Иркутске, в военном училище. Но вы должны зайти к нам.
— Извините. Вид уж больно у меня плохой…
— Фронтовой солдат и стесняется! Папа будет рад, но самое главное — я хочу вас видеть, я! Понимаете?
— Хоть побриться разрешите?
— Никуда не отпущу вас! Идемте!
3Дверь открыла горничная. Она удивленными глазами уставилась на бородатого солдата. В комнате у Елены Ивановны было уютно: широкая низкая тахта, забросанная подушками, пол, покрытый текинским ковром, настольная лампа под пестрым шелковым платком.
— Теперь будем говорить, — сказала она. — И пожалуйста, не зовите меня Еленой Ивановной, а просто — Леной.
Он неловко сидел на тахте — руки лежали на коленях — и смотрел на девушку. Серые лучистые глаза глядели на него прямо и грустно. Лена села рядом.
— Несколько месяцев уже длится эта ужасная война, — печально сказала она. — Люди стали другими… Семен уехал, папа занят работой на своем заводе, а те, кто встречается со мной, говорят какими-то готовыми, скучными фразами. Лучше читать газеты, чем разговаривать с ними!.. Вы много знаете. Ну, расскажите, объясните, что происходит?
Мазурину не хотелось говорить. Ведь все это не серьезно. Ее жизнь идет своим, хорошо налаженным путем, и то, что тревожит ее сейчас, вероятно, скоро пройдет. Он пытался ответить ей несколькими общими словами. Она покраснела.
— И это все? — жестко спросила она. — Разве такие ответы мне нужны?
— Чего же вам надо? — спросил Мазурин. — Я вам говорю — война. Люди стали другими? Да, война многих переделает. Но не так, как вы думаете… Впрочем, те, кто окружают вас, думают совсем иначе. Россия, родина, героизм — это все на словах, а на деле — совсем, совсем иное!
Она сжала пальцы, выражение беспомощности проступило на ее лице.
Мазурин пытался переменить разговор. Он заставил рассказать о Семене, узнал, как проходят ее занятия на Высших женских курсах. Их беседу прервал стук в дверь. Вошел пожилой человек, сухой, прямой, с высоким лбом и зеленоватыми глазами. Увидя необычайного гостя, поднял брови.
— Это Мазурин, друг Семена, — пояснила Лена. — Помнишь, папа?
Иван Осипович сунул Мазурину руку.
— Очень рад, — вежливо сказал он. — Вы давно с фронта? Какие новости? Бьем или нас бьют?
Мазурин стал вкратце рассказывать о военных делах. Иван Осипович слушал рассеянно, ходил по комнате, нервно хмыкал.
Лена, посмотрев на него, мягко спросила:
— Папа, что-нибудь случилось? — И подошла к отцу. — Совсем неожиданное?
— Да, неожиданное! — признался он. — И много! Пятьсот человек!
Она, как всегда, поняла его с полслова.
— Но, папа, у вас же на заводе военное положение?
Он фыркнул и вытянул тонкую, как циркуль, руку.
— Вот, господин Мазурин, — тоненьким голосом заговорил он. — Вы — солдат и знаете, что такое дисциплина. Скажите, прошу вас, как вы относитесь к такому факту, когда ваши, ну, скажем, соратники бросают свой пост во время жаркого боя?
— Мне трудно ответить… Я не знаю, в чем тут дело.
— Они отказались работать, — объяснил Иван Осипович. — Они работают на вас, на фронт, и они своей забастовкой наносят удар в спину родным братьям, — русскому народу, который их защищает. Они предают страну, вспоившую их своим молоком.
— Каким же молоком поили рабочих? — иронически спросил Мазурин. — Забастовка — штука тяжелая, и если рабочий идет на это, значит, у него нет другого выхода, Иван Осипович! Почему, например, забастовали на вашем заводе?
Вопрос Мазурина ударил Ивана Осиповича, как палка. Он пристально посмотрел на солдата своими зеленоватыми глазами и вдруг, близко подойдя к нему, взял за руку и два раза крепко пожал, высоко отставляя локоть.
— Я понял вас, дорогой друг. Можете быть спокойны. Не мне забывать интересы российского пролетариата! Вы, когда ближе узнаете меня, я надеюсь, что это скоро будет, поймете многое… Мне ведомы и подполье, и аресты, и полицейская нагайка. Я тружусь всю жизнь, и боевой дух старой русской интеллигенции не умрет во мне! Рабочий должен бороться за свои права — согласен! Но когда, когда?
Узкая его головка вздернулась кверху, и он продолжал шепотом:
— Плеханов! Неужели кто-нибудь может оспаривать великую прозорливость этого человека? А наши культурные братья, братья по борьбе — французские, бельгийские и британские социалисты: Вандервельде, Макдональд, Жуо? Люди, которых чтит не только рабочий класс, но и все мыслящее человечество! Разве не они призывали, рабочих защищать свое отечество от кайзеровских полчищ? Разве не они отложили свои споры с правительством во имя общей опасности? Заметьте, я говорю — отложили, а не забыли. Когда окончится война, в которую они так благородно включились, они опять поведут борьбу.
Он говорил, и Лена, гордо улыбаясь, слушала его. Поглядывая на Мазурина, она как бы звала его выразить свое одобрение словам отца. Но Мазурин сидел спокойно, смотрел без улыбки. Он думал о том, как много изменилось за несколько месяцев войны. Там, откуда он недавно вернулся, тысячи отчаявшихся и озлобленных солдат учились в суровейшей и беспощаднейшей школе жизни. Он вспомнил долину Танненберга, сумрак Грюнфлисского леса, болота Мазурских озер, разбитые и раскиданные русские обозы, орудия, рухнувшие в канавы, толпы солдат, переставших быть армией. А здесь на заводах, в сердце России, осталась другая армия, та самая, которая начала еще в мае прошлого года разведочные бои на флангах — в Баку и в Риге — и в июле вышла на баррикады и под расстрел в Петербурге.
Отец и дочь смотрели на него, они ждали ответа, и он поднялся.
— Откладывать нельзя, — просто сказал Мазурин, — потому что народу не нужна эта война, а стало быть, не нужна и победа.
— О, это вы упрощаете! — не согласился Иван Осипович.
Он перегнулся вперед, лицо у него было внимательное и напряженное, зеленоватые глаза потускнели, точно пыль покрыла их.
— Я привык уважать всякие воззрения, — сказал он и дружелюбно коснулся сухой рукой плеча Мазурина, — даже такие… такие крайние, как ваши. Но я уверен, что время научит вас. Я — старый общественник, демократ, и мои друзья и рабочие на заводе хорошо знают это. Уверен — время все исправит, а пока пожелаю вам всяческих благ. Мне надо работать.