Неприкосновенный запас - Юрий Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До войны на Сережином доме был флюгер: железный флажок, на котором можно было разглядеть, цифры — 1837. Это был год, когда построили дом, а может быть, это был год рождения флюгера. Год рождения флюгера, год смерти Пушкина. Сережа очень гордился флюгером.
Высокий молчаливый мальчик, он не собирался связывать свою жизнь с балетом. Его воображение волновали стратосфера, полеты в неведомое. Над его столом висела фотография экипажа стратостата, погибшего незадолго до войны. До сих пор для меня оставалось загадкой, что привело Сережу к нам в ансамбль.
Я без труда отыскал дом с флюгером, но Сережи дома не оказалось. Тяжелая дубовая дверь не открылась под натиском моих ударов. Зато из соседней двери выглянул старик, так густо заросший сединой, что казалось, он надел на лицо серебряную маску.
— Вы, вероятно, к Сереже, товарищ военный?
— К Сереже.
— Он поехал за водой и, вероятно, задержится. Там очередь. Желаете подождать?
Не мог я ждать. Кивнул старику в серебряной маске и поспешил вниз.
Я шел к Неве, и навстречу мне попадались люди, которые на саночках везли воду. Значит, я шел правильно.
Я не сразу узнал Сережу. Он был в шинели, которая доставала ему до пят. Наверно, отец подарил ему шинель. Сережа стоял на льду у проруби и литровой кружкой с длинной ручкой, какими в магазинах разливают молоко, черпал воду из проруби и наливал ее в большой молочный бидон, который стоял на саночках.
И вдруг Сережа увидел меня, узнал и, путаясь в своей не по росту длинной шинели, побежал:
— Борис… Борис Владимирович… Как я рад!
Мы вдвоем впряглись в саночки, на которых стоял бидон с водой. Мы шли, и я рассказывал Сереже о том, что собираю наших ребят, что они будут выступать перед ранеными бойцами. Я был уверен, что Сережа обрадуется. Но он покачал головой:
— Не смогу я. Вот вожу воду больным и старикам. Они не выживут без воды, — сказал Сережа.
— А другого водовоза нельзя найти?
Нельзя было найти другого водовоза. Все ребята были очень слабыми…
До Сережиного дома было довольно далеко. Началась тревога и кончилась. А мы все шли. Когда же свернули на Сережину улицу, то увидели, что Сережин дом окутан дымом и сквозь эту сумеречную завесу проступает обгоревший, наполовину обрушившийся остов.
У дома хлопотали пожарные. Где-то наверху бушевало пламя, оно вздымалось к небу и касалось маленького железного флюгера, заступившего на пост в год смерти Пушкина. Дом погибал с гордо поднятым флагом.
Я посмотрел на Сережу. Он стоял неподвижно и смотрел на родной дом. В длиннополой шинели, в треухе, сдвинутом на затылок, он был похож на молоденького бойца. В уголках его синих глаз накапливались слезы, и губы его дрожали.
— Мама, — прошептал он. — Мама…
— Где мама? — осторожно спросил я.
— На фронте, — был ответ.
И я понял, что родной дом был для него частицей мамы.
У тети Вали горели камелек и лампада — печурка и коптилка. В комнате было очень тесно — собралось много ребят: Алла, Женя, Сережа, Вадик. Мы сидели плотным кольцом, окружив печурку, и пели старую довоенную песню:
Бегут состав за составом,За годом катится год…
Пели тихо, слегка покачиваясь из стороны в сторону. Эта песня возвращала нас в далекое и близкое мирное время.
Потом песня затихла, кончилась.
— В мирное время люди мечтали о будущем, а мы теперь мечтаем о прошлом, — вдруг сказала Женя.
— Это потому, что теперь будущее и есть прошлое: жизнь без войны.
И снова звучит песня про старого обходчика путей, спасшего поезд. А когда песня затихает, Сережа говорит:
— Ребята, я читал, что на фронте выступают артисты. Правда, Борис Владимирович, выступают?
Я подтверждаю и поскорей хочу перевести разговор на другую тему, но Женя Сластная говорит:
— Если бы Борис Владимирович взял нас с собой, мы бы не подвели его. Правда, ребята?
Я почувствовал, как кровь прилила к моему лицу. Два острых чувства столкнулись во мне: желание быть с ними и страх за их жизнь. И еще у меня приказ — привезти артистов.
— Не могу. Если бы даже смог, не взял бы.
— Не доверяете нам? — спросила Женя. — Вы, наверное, думаете, что мы прежние дети — юные дарования? Мы такое пережили…
— А здесь разве не погибают? — поддержал ее Вадик. — Вы знаете, сколько ленинградцев погибает ежедневно? Здесь тоже рвутся бомбы и снаряды.
— И голод… убивает, — сказала Алла.
Я почувствовал, что дело зашло слишком далеко, встал и строго, как только мог строго сказал:
— Давайте об этом больше не говорить. Мы будем выступать в госпиталях. Это очень важно и почетно.
8Все последние дни были пасмурными, серыми. Солнце не появилось в небе, словно боялось вражеской авиации и притаилось в надежном укрытии. Но в это утро оно расхрабрилось и вышло, засияло над городом, забыв все предосторожности.
Оно отражалось в окнах, отражалось в глазах людей. И глаза и окна повеселели от этого отражения.
Невский, Владимирский, Кузнечный рынок, улица Достоевского. Я спешу. Я иду, окрыленный надеждой. Меня немного пошатывает от голода, но я приписываю это легкости, которая охватила меня в это утро. Тамара, чадо мое! Раненая дверь, свидетельница моих неудач, приветствует меня издалека тонким скрипом. Я нырнул в подъезд и — через две ступеньки вверх! При этом я крепко держусь за перила… чтобы не упасть. И вот дверь, обитая дерматином. Стучу. Не бью ее, дверь, а стучу. И дверь открывается.
Седая женщина с безучастным видом смотрит на меня и не то что не узнает меня, а как бы совсем не видит.
— Здравствуйте, я пришел, — бормочу я.
— Вторая дверь направо, — произносит женщина и уходит, растворяется в бездонной тьме коридора.
Я иду за ней, рукой нащупываю двери. Первая. Вторая. Стучу. Ответа нет. Открываю дверь и вижу девушку, стоящую спиной к двери в эмалированном тазу, — худенькую, вытянутую, босоногую, вообще нагую. Она льет себе на плечи воду, которую черпает из ведра, что дымится рядом на круглой печке-«буржуйке». Вода течет по узким плечам, по глубокой ложбинке, что пролегла между остро выдающимися лопатками, по ребрышкам, обтянутым кожей, по худым, совсем детским бедрам. Она, наверное, не мылась целую вечность и вот набралась сил, распилила последний стул, нагрела воды. Она выливает на себя ковшик и, вероятно, испытывает пьянящее блаженство и поэтому не слышит, как отворилась дверь. Вода течет благословенными ручейками по острым позвонкам, по худенькой спине…
И вдруг Тамара чувствует, что в комнате кто-то есть, и сразу скрещивает на груди руки и опускается на колени.
— Кто здесь?
— Это я, Тамара.
Узнала мой голос, но не верит. Опасливо поворачивает голову и рассматривает меня через плечо. То ли не признает меня, то ли не радуется, потому что отучилась радоваться. Смотрит на меня, как на призрак, не верит в реальность моего появления.
И вдруг, как бы очнувшись, восклицает:
— Борис! Закройте глаза! Вы живы?
Тамара опускает голову, прячет подбородок в руки. Шея краснеет.
Я честно закрываю глаза и говорю:
— Я жив, Тамара.
— Вы закрыли глаза?
— Закрыл.
Слышно бульканье воды. Торопливое. Вода шлепается на пол.
— Как хорошо, что вы живы! — Она снова произносит слово «живы», ей нравится произносить его. — Вы живы! — И снова булькает вода.
Я чувствую, что ей трудно мыться. Обессилела она от такой нагрузки. Вода все чаще проливается мимо, не попадает куда нужно. Плюхается на пол маленькими озерцами.
— Вы не открыли глаза? Мама ужо вторую неделю как умерла… в больнице, — говорит Тамара. — Как вы очутились в Ленинграде?
Я стою у окна и смотрю на улицу. И замечаю, что во многих окнах люди. Я подумал, что на улице что-то происходит, раз все смотрят в окна. Но потом понял — солнце. Оно слегка греет сквозь стекло, еле-еле, но греет. Словно не дозрело, раньше времени запущено в небо. А может быть, оно теперь всегда будет таким, пережив блокадную зиму, наше бедное ленинградское солнышко.
— Сейчас расскажу, — говорю я и подхожу к Тамаре.
Она уже одета.
— Я очень худая? — спрашивает девушка.
— Балерина и не должна быть полной, — отвечаю я.
Она пропускает мои слова мимо ушей и говорит:
— По-моему, я худая, как старуха. Мне так стыдно!
— Глупости! — резко говорю я.
— Как хорошо, что вы живы… Борис, — снова повторяет Тамара. — Что вы на меня так смотрите? Я очень изменилась?
— Я о тебе всегда думал, — говорю я, не сводя с Тамары глаз. — И когда мне было особенно трудно… думал. Мне кажется, что я тебя много лет не видел.
Я тихо засмеялся.
— Что вы смеетесь?
— От радости.
Некоторое время мы сидели молча. И вдруг Тамара сказала:
— Боря, я ухожу на фронт.
Я был готов к этому, и все же мне стало горько.
— Я думал, мы с тобой никогда не расстанемся, — тихо произнес я.
— Но ведь вы сами вернетесь туда.