Неприкосновенный запас - Юрий Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конвоир привел меня во Дворец пионеров, в родной дом, где я занимался со своими ребятами. Где рождался мой любимый танец «Тачанка». Но почему у главного входа во Дворец стоят санитарные машины? Почему люди в белых халатах выдвигают из машин носилки и торопливо вносят в парадный подъезд?
— Здесь давно госпиталь? — спрашиваю я у конвоира.
— Всегда госпиталь, — сухо отвечает солдат с автоматом.
Мы входим в вестибюль, здесь лежит гора только что привезенных коек. Я беру верхнюю койку, поднимаю и несу по белой мраморной лестнице. Я несу койку и смотрю на родные стены сквозь железные ромбики сетки. Люстры в чехлах. Зеркала завешены, словно в доме покойник. Паркет застелен линолеумом. То ли чтобы сохранить редкий рисунок полов, то ли для гигиены.
Я ставлю койку, куда мне велят, и иду обратно. Но мне кажется, что ромбики остались перед глазами. Что я теперь всегда буду видеть родной Дворец пионеров сквозь ромбики госпитальных коек.
Я подхватываю новую койку и несу ее в комнату сказок — прямо с лестницы налево. Иду не торопясь, чтобы не задеть острым углом койки прекрасные палехские фрески — фрески моей юности. Я разглядываю их сквозь железные ромбики.
И вдруг за спиной слышу знакомый простуженный голос:
— Жили-были старик со старухой.
— Старик ловил неводом рыбу, — отвечаю я и поворачиваюсь.
Передо мной стоит та самая санитарка-подросток, которая приходила в комендатуру.
— Я здесь до войны работал, — объясняю я и опускаю на пол койку.
— Сказки рассказывали?
К нам подходит старая санитарка.
Я смотрю на нее и с трудом узнаю нашу гардеробщицу тетю Валю.
— Тетя Валя! Я вас не сразу узнал, тетя Валя. А Вадика Ложбинского я сегодня узнал по часам…
— Трудное время, — вздыхает тетя Валя. — Люди не узнают друг друга… Я была толстая, а теперь от меня и половины не осталось.
И тут я спохватываюсь, лезу в карман и достаю часы — серебряную луковицу на цепочке. Я же не отдал Вадику часы! Забыл! Как нехорошо получилось.
— Сколько времени? — спрашивает меня молодая санитарка.
Я смотрю на часы невидящими глазами, потом прикладываю их к уху — молчат.
— Они не ходят, — говорю. — Старые часы… старинные.
И вот тут появляется лейтенант Прыгунов из комендатуры и говорит:
— Твои дела уладились, Корбут. Все в порядке. Можешь следовать.
Он протягивает документы, ремень, вещмешок.
— Куда следовать? — растерянно спрашиваю я.
— Куда тебе положено… А часики все-таки у тебя? — Он смотрит на меня укоризненно. И от этого взгляда мне становится нестерпимо тошно.
Лейтенант уже спускается по белой мраморной лестнице, а санитарки вопросительно смотрят на меня. И тогда я тоже начинаю спускаться. Я иду медленно, не глядя под ноги, как лунатик. Сам не знаю, куда иду.
И ушел бы, если бы меня не окликнула тетя Валя:
— Ты куда, Боря? Ты живешь на Петроградской?
— Я?.. Я нигде не живу. Нет больше моего дома.
— Где же ты будешь ночевать?
— Не знаю, — признаюсь я. И вдруг осознаю, что в родном городе мне негде ночевать.
— Сейчас поздно, — говорит тетя Валя. — Опять в комендатуру попадешь. Идем со мной.
Я не спрашиваю, куда надо идти. Торопливо надеваю ремень. Вешаю на плечо вещмешок. И иду за тетей Валей.
При свете коптилки комната, где поселилась тетя Валя, казалась таинственной и странной. Потолка не видно, словно над головой было небо. На стенах мерцали золоченые рамы старых картин. Мебель в комнате тоже была дворцовой, с позолотой. И среди этой старой, утратившей всякий смысл роскоши — бесценная блокадная печурка.
Мы с тетей Валей пили кипяток с сухарем. Макали сухарь в кипяток и откусывали по крохотному кусочку.
— А вы почему не эвакуировались, тетя Валя? — спросил я хозяйку дома.
После некоторого раздумья она ответила:
— Если все уедут из города, тогда и защищать будет некого.
— Я об этом не подумал… Когда мама была жива, она писала мне на фронт. Но по ее письмам я не представлял себе, как живут ленинградцы. Мама жалела меня. Даже про елку писала в Новый год.
— Да уж елка! — вздохнула тетя Валя. — А ты все по части танцев?
— До вчерашнего дня был на зенитной батарее. На орудии. Установщиком дистанционного взрывателя… Тетя Валя, вы о Тамаре Самсоновой ничего не слышали?
— Мне Женя Сластная рассказывала, что Тамара на фронт просилась, а ее все не брали.
— А Женя жива-здорова?
— Жива-здорова… круглая сирота. У них в школе что-то вроде коммуны образовалось. Один старичок учитель собрал всех учеников-сирот. Они там и живут в школе.
Какая-то плотина, сдерживавшая мои чувства, прорвалась. И самые дорогие воспоминания хлынули, окружили меня, заставили забыть все остальное. Я вспомнил своих ребят. И все расспрашивал, расспрашивал тетю Валю. Теперь они, чада мои, были где-то близко, в родном городе. И вместе с тем война, блокада резко отделили их от меня, словно все они уехали в какую-то далекую, безрадостную землю. Но я рвался к ним, и теперь уже никакая сила не могла удержать меня.
— А как Эрна Тамм? А Шурик? Вы Шурика помните?
— Я их всех помню. Но о Шурике ничего не слышала. Леня Иосимов погиб. Под обломками дома. Бомба попала. А Сережа жив.
Больше всего мне хотелось говорить с тетей Валей о Тамаре.
— А Тамара давно на фронт просилась? Может, ее взяли в конце концов?
— Может быть, и взяли.
— Как она танцевала! Настоящий талант! Если б не война… Я мечтал увидеть ее на сцене.
— Ты, положим, не только об этом мечтал.
Тетя Валя улыбнулась — впервые за весь вечер улыбнулась.
— Она небось уже настоящая барышня, — сказала тетя Валя.
В это время за окнами завыла сирена. И через некоторое время застучали зенитки.
«Только бы она была жива», — подумал я.
— Тетя Валя, а наши танцевальные костюмы целы? — сам не знаю почему, спросил я.
— Целы. Куда же им деться?
— Можно их посмотреть? Наверное, выросли из них ребята. Чада мои!
— Завтра и посмотришь, — сказала тетя Валя и подлила мне кипятку.
Потом я уснул. Помню, натянул на плечи шинель, вытянулся на павловском диване, который после солдатского топчана показался мне бесконечно мягким, и уснул.
Утром я медленно шел между длинными вешалками, на которых в строгом порядке были развешаны костюмы ансамбля. И каждый раз ко мне издалека долетала знакомая мелодия, и я как бы ощущал движение танца.
— Гопак, — одними губами произносил я, трогая белые рукавастые рубахи, вышитые красными петухами. — Матросский танец, — над моим плечом проплывали синие воротники. — «Яблочко»… Испанский танец…
Я взял широкополую шляпу от испанского костюма и надел на себя. И вот тут на вешалке показались суконные буденновские шлемы с алыми звездами и гимнастерки с красными полосами поперек груди. «Тачанка»! Здравствуй, «Тачанка»!
Я сразу вспомнил танец. Вспомнил во всех подробностях. И заговорил, как на репетиции, горячо, рассекая воздух кулаком, глухо притопывая валенком:
— Вот «Тачанка» вырывается из-за кулис на необозримый простор сцены. Давай! Давай! Пулеметная тачанка — все четыре колеса. Гей! Гей! Возница натянул вожжи, а сам движется вприсядку, словно сидит на облучке. Пулеметчик — саблю под мышку — припал к пулемету: та-та-та! Боевой разворот. Кони метнулись в сторону, поднялись на дыбы! И снова очередь, похожая на звук трубы, вернее, звук трубы, похожий на очередь.
Раз-два-три! Раз-два-три! Легче, легче! Раз два…
И вдруг хлопки.
В дверях стояла тетя Валя и хлопала.
— Все помнишь, — сказала она, — ничего не забыл.
— Хоть бы один раз взглянуть на своих ребятишек! — вздохнул я и медленно стянул с головы испанскую шляпу. — Как вы думаете, ребята помнят «Тачанку»?
— Помнить-то помнят. Смогут ли?
5Я иду по обледеневшему городу и в такт своим шагам бормочу стихи Жуковского:
В двенадцать часов по ночамИз гроба встает барабанщик…
Я вроде того барабанщика бью тревогу. Я бужу свою память, свою юность, свои довоенные годы.
План мой таков: первым долгом я зайду к Вадику и верну ему часы. Я верну ему часы и тут же отправлюсь к Тамаре. Я должен повидать Тамару. Но сперва я верну часы.
Я иду к Вадику. Но неожиданно у меня на пути вырастает Тамарин дом. Во многих окнах вместо стекол — фанера. Дверь висит на одной петле, жалобно поскрипывает, когда дует ветер. Ранена. Я медленно переступаю порог — зайду к Тамаре, потом сразу к Вадику.
На лестнице выбиты все стекла, а может быть, разобраны жильцами. На площадках островки снега. Лестница мрачная. Кажется, сейчас, треща крыльями, вылетит летучая мышь. Поднимаюсь на третий этаж. Квартира тридцать семь. Дверь обита дерматином. Костяная кнопка звонка. Жму изо всех сил. Звонок молчит, умер. Я вспоминаю — в городе нет тока. И начинаю стучать. Я стучу долго и отчаянно.
Сердце сжимается. Я впервые ощутил, что значит не открывается дверь в блокадном Ленинграде. Она может не открываться час, два… Может вообще никогда не открыться.