Неприкосновенный запас - Юрий Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом я увидел очередь за хлебом. От холода люди жались друг к другу, жались к стене. Очередь как бы окаменела, и только слабые парки возникали и тут же растворялись в стуже — очередь жила, дышала.
И тут я заметил мальчика. На голове у него был башлык из клетчатого платка, и виднелись только глаза и переносица. Края «смотровой щели» обросли колючими кристалликами мороза. В руке на длинной цепочке мальчик держал часы-«луковицу». Перед ним стоял высокий мужчина в шубе. Уши его были завязаны шарфом, а поверх шарфа была надета каракулевая шапка пирожком. На лице мужчины выделялся нос — крупный, мясистый, весь в щербинках, сизый нос. Мальчик о чем-то просил мужчину и все протягивал часы. Часы раскачивались на цепочке.
И вдруг мужчина ловко поймал их на лету, сгреб цепочку и сунул руку в карман. Из того же кармана он извлек маленький кусочек хлеба и вложил в руку мальчика. Все это он проделал так быстро и ловко, словно показывал фокус.
Мальчик посмотрел на хлеб и простуженным голосом сказал:
— Мало!..
— Хлеб всем нужон, — спокойно ответил ему мужчина. Вместо «нужен» он говорил «нужон» и ставил ударение на последнем слоге.
— Не могу я так! — слабо протестовал мальчик.
Но носатый уже шел прочь. Мальчик бежал рядом и о чем-то просил его, умолял, а тот как бы не слышал.
И тут я понял: обманул мальчика, надул его сизый нос! В два прыжка я очутился рядом. Схватил его за отворот шубы и крикнул:
— Отдай! — В какое-то мгновение мне стало неловко за свое «отдай», и я поправился: — Отдайте!
— Тебе-то что, солдат? — спросил мужчина, уставясь на меня слюдянистыми глазами. — Ты ему больше дашь?
Его спокойный, рассудительный голос обжег меня. Я почувствовал, как у меня на висках напряглись жилы.
— Не рассуждать! — крикнул я, скопировав нашего батарейного старшину. — Верните часы!
Я продолжал крепко держать его за отворот шубы. Он не испугался меня, этот проклятый сизый нос, но, видимо, решил, что лучше не связываться с солдатом, и полез в карман. Я вырвал из его рук серебряную луковицу.
— Я тебе дам хлеба. Верни ему хлеб, — сказал я мальчику.
Тот недоверчиво посмотрел на меня и нехотя разжал пальцы. Сизый нос быстро сгреб хлеб, словно сдул его с ладони. А я уже стянул с плеча вещмешок и непослушными, окоченевшими пальцами развязывал затвердевший на морозе шнур.
— Тебе, солдат, самому хочется иметь часы на серебряной цепочке, — ядовито произнес сизый нос и, шаркая черными ботами, зашагал прочь.
Я достал два сухаря, два куска сахара и протянул все это мальчику. И он, не веря своим глазам, принял это блокадное богатство. Я же, чтобы не смущать его, рассматривал часы. На выпуклой серебряной крышке каллиграфическим почерком было написано: «Обер-кондуктору Николаевской железной дороги Ложбинскому А. А. за безупречную службу».
Ложбинский. Знакомая фамилия. Никакого обер-кондуктора я, естественно, не знаю, но фамилия Ложбинский… Ах, да это же фамилия Вадика, лучшего танцора нашего ансамбля при Дворце пионеров. Я оторвал взгляд от часов и увидел, что мальчик уходит.
— Подожди!
Мальчик нехотя остановился.
— Послушай… на часах написано «Ложбинский». Ты, случайно, не знаешь Ложбинского Вадика?
Два глаза напряженно смотрели на меня в «смотровую щель». Мальчик молчал.
— Жаль, — вздохнул я. — Был у меня такой знакомый. Прекрасный танцор…
Мальчик быстро зашагал прочь.
И тут я узнал его, со спины узнал. По легкой походке, по тому, как он на ходу поводил плечами. Это был Вадик. Но почему он не захотел признаться? Не узнал меня!
Я подхватил вещмешок и сорвался с места:
— Ва-адик!
Он не оглянулся. Я нагнал его, схватил за руку.
— Вадик, ты не узнал меня? Правда?
— Узнал. — Мальчик как-то сжался и отвел глаза, спрятал их в глубине своего странного башлыка.
— Что ж ты не признался, чадо мое?
— Не мог я…
И вдруг он откинул башлык, и я увидел его лицо, худое и серое, с посиневшими губами, с глубокими глазницами, с лихорадочным блеском глаз.
— Я съел мамин хлеб, — глухо сказал он. — Не знаю, как это произошло, съел в каком-то бреду, по крошкам…
Но я как бы не расслышал его слов. Я смотрел на Вадика и, чтобы отвлечь его от беды, все говорил, говорил:
— Ты совсем не изменился… немного похудел. Как там наши ребята? Я часто вспоминал о них на фронте. Как Тамара? Как Левушка, Алла Петунина, Леня Иосимов?
— Леня Иосимов погиб, — тихо произнес Вадик. — Он кормил бездомных собак, помните?
Мы шли по улице, и я крепко прижимал к себе мальчика. Вместе с Вадиком в мою военную жизнь ворвался старый, бесконечно родной мир. Дворец пионеров. Художественный корпус. Танцевальный класс с зеркальными стенами…
Я забыл, куда надо было идти, но хотелось поскорее уйти с этого места, с этой улицы, где стоит окаменевшая очередь и бродят носатые мародеры с завязанными ушами. Может быть, они специально завязывают уши, чтобы не слышать молящих человеческих голосов?
Вадик остановился.
— Вот Тамарин дом, — сказал он. — Дверь на одной петле. Квартира тридцать семь.
— Может быть, зайдем? — нерешительно спросил я.
— Зайдем.
— Понимаешь, я с фронта, на несколько дней…
И вдруг:
— Комендантский патруль, предъявите документы!
Эти железные слова вернули меня к действительности.
Передо мной стояли два солдата с автоматами на груди и лейтенант в полушубке.
Их лица были непроницаемы. Они смотрели на меня, как на врага.
4— Товарищ капитан, нами задержан боец Корбут… подозрительный. Слоняется по городу. Полный мешок продуктов. Похоже, что выменял у мальчишки часы на хлеб.
С этими словами старший патруля положил на стол мои документы.
— Ясно! — сухо сказал капитан и стал внимательно изучать мою красноармейскую книжку и командировочное предписание.
Комендатура была чем-то похожа на милицию, чем-то на воинскую часть. Столы, скамейки, сейф. На стенах плакаты: «Все для фронта, все для победы!», «Родина-мать зовет!». Портреты военных. На окнах решетки.
Посреди комнаты печурка, от которой к окну тянулась длинная труба.
— Кем командирован в Ленинград? — сухо спросил капитан.
— Политотделом. Там все написано, — тихо произнес я.
— Я тебя спрашиваю, а не бумагу, — капитан пальцем ткнул в мои документы, словно хотел их проткнуть. — Цель командировки?
Все это было похоже на допрос, и я растерялся.
— Дело в том, что до войны я был балетмейстером, — пробормотал я.
Капитан оборвал меня:
— Меня не интересует, кем ты был до войны. Что делаешь в Ленинграде? Почему не на фронте? Люди воюют, а он по городу гуляет. Балетмейстер!
— Мне приказано найти артистов.
Капитан не обратил внимания на мои слова.
— Где часы, которые выменял у пацана?
Я забыл про часы.
— Нет у меня никаких часов! — крикнул я отчаянно.
Капитан резко встал, сорвал с моего плеча вещмешок. Развязал его. И высыпал на стол все содержимое: сухари, несколько банок консервов, пакеты концентрата, горсть сахара… Один кусочек сахара упал на пол. Патрульный наклонился, поднял и осторожно положил на стол.
В комендатуре установилась гнетущая тишина.
— Расстреливать спекулянтов надо, — с горечью произнес капитан. И стал сухарь за сухарем, банку за банкой аккуратно, как вещественные доказательства моей вины, класть продукты обратно в мешок.
— Видите ли, это не все мое… Тут паек полкового комиссара, — попытался объяснить я коменданту, но он не слушал меня.
В это время дверь отворилась, и в клубах пара возникла девочка-подросток, она была так закутана, что лицо ее невозможно было рассмотреть. Из-под пальто торчал белый халат.
— Я из госпиталя, — простуженным голосом сказала она. — Привезли койки, а разгружать некому.
Комендант поднялся. Посмотрел на гостью. Потом решительно повернулся к лейтенанту и сказал:
— Прыгунов! У нас там двое на гауптвахте. И этого, — он кивнул на меня, — балетмейстера. Пошлете. Надо помочь.
…Я иду по набережной Фонтанки и разглядываю огромные круги, которые образовались на льду от снарядов. Я вспоминаю, как здесь до войны устраивали каток. Играла музыка. Горели цветные лампочки. Звучали веселые голоса. Весной каток таял и расколотый на части уплывал в Неву, чтобы вернуться к новому году. Я вспоминаю и как бы смотрю в перевернутый бинокль — все это неестественно далеко. Невообразимо далеко. Война, блокада удалили, отбросили далеко назад то, что было всего лишь в прошлом году. В прошлом году, как в прошлом веке.
Я иду налегке — без вещмешка, который остался в комендатуре. И без ремня, потому что арестован. А за мной автоматчик.
И вдруг Аничков мост без клодтовских коней. Куда девались дикие кони, которых бронзовые атлеты пытаются укротить? Погибли? Умчались в бой? Или их где-нибудь расстреляли из противотанковых пушек прямой наводкой, бронебойными…