Трое из Кайнар-булака - Азад Мавлянович Авликулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В феврале Шаходат приехала на недельку в Шерабад. Первую сессию она сдала успешно, о чем вслух всей семье прочитал Сиддык по ее зачетной книжке. Девушка почти не выходила из дома, все время сидела возле хола, рассказывая ей об учебе, подругах в Ташкенте. А та уже не могла ходить, хворь сморщила ее, как солнце высушивает морковь. Дышала она тяжело, порой, казалось, задыхается совсем. В такие моменты она лежала тихая, только в глазах ее теплилась жизнь. Шаходат плакала беззвучно, просто слезы текли и текли из ее глаз, и никак нельзя было остановить их. Придя в себя, хола успокаивала ее:
— Не надо плакать, доченька. Дни и ночи каждого из нас отмерены аллахом, и когда им выйдет срок, никуда не денешься — придется идти за Азраилом и предстать перед судом творца. Я очень рада, что увидела тебя, будь счастлива. Я рада тому, что уйду из жизни из большой своей семьи, которую бог мне дал под старость лет. Жалко только, что сил у меня нет, будто тяжким трудом выжало их… Ну, ничего, скоро весна наступит, и я встану из этой опостылевшей постели. Еще буду бегать, как стрекоза!..
Она умерла в конце месяца. В тот день с самого утра завьюжило, сыпал какой-то мелкий и колючий снег, который вихрился на ветру, больно хлестал людей по лицу. Было холодно, как в самую январскую стужу, деревья обволокло белым дымом. Хола умерла тихо, словно бы уснула, и Мехри не сразу поняла, что случилось несчастье. Она заглядывала в ее комнату, видела, что та лежит, прикрыв глаза, как часто бывало, и успокоившись, занималась домашними делами. А затем, будто кто заставил ее сделать это, Мехри подошла к кровати хола и, взяв ее холодную руку, догадалась, что женщина, заменившая ей мать, ушла из жизни. Положив на глаза медные пятаки и перевязав платком подбородок, она послала Саодат в мастерские, чтобы тога и отец с Сиддыком немедленно пришли домой…
Наступила весна. Сады окутались облаком цветения, дарья взбухла от паводков, и ее волны, мутные и высокие, с розовой пеной на гребнях, разлившись во всю ширь русла, шумели, как тысяча разъяренных удавов. Адыры и предгорья Байсун-тау, подступившие к городу, покрылись зеленью, листья талов и тополей шептались с теплым ветерком, а на виноградных лозах рядом с прозрачно-зелеными листками завивались кудряшки усиков новых побегов. Дни стояли теплые, и семья Пулата, проведя поминки «сорок дней» по хола, собиралась вечерами на чорпае под цветущим урюком. Больше, конечно, молчали или вспоминали хола. Тога к этому времени уходил на работу, и Пулат нередко ловил себя на мысли, что это даже к лучшему. Дело поможет ему побыстрее смириться с горем, а тут, дома, где каждая вещь напоминает о ней, думал он, только будет ему тяжелее.
И вот в один из таких спокойных вечеров Сиддык сообщил отцу, что его и Бориса приняли в комсомол.
— Куда? — переспросил Пулат, думавший совсем о другом.
— В комсомол, ота.
Комсомол… Эту организацию молодежи Пулат считал священной, как партию. И то, что свояченица вступила в него, казалось ему естественным, поскольку была дочерью бедняка, погибшего от врагов Советской власти. Ну, а его сын… Имел ли он на это право, если был сыном басмача? Надо быть довольным, что новая власть дала ему возможность учиться, дала отцу работу, дом. На большее, по его мнению, сын не имел прав.
— И что же ты написал в заявлении? — спросил он, намеренно не поздравив Сиддыка.
— По форме, ота. «Прошу принять меня в комсомол, — начал Сиддык, — так как я хочу строить коммунизм в рядах передового отряда советской молодежи. С программой и уставом ВЛКСМ знаком, обязуюсь строго исполнять их требования».
— А когда принимали, о чем-нибудь спрашивали тебя, сынок?
— Еще бы! Гоняли по уставу, про Испанию спрашивали, ну, и как я работаю.
— А обо мне?
— Гм. Принимали-то меня, при чем здесь вы?!
— Должны были спросить, ведь я был басмачом, — сказал Пулат тихо, как всякий отец, признававшийся в тяжком преступлении.
— Вы — басмачом? — удивленно вытаращил глаза Сиддык. — Зачем разыгрываете меня, а?
— Я говорю совершенно серьезно, — нахмурился Пулат. — Не веришь, — спроси у матери.
— Неправда, онаджан! — повернулся парень к Мехри. — Скажи, что неправда!
— Правда, сынок.
— А дед твой, чье имя ты носишь, был курбаши, — добавил Пулат. — Поэтому, прежде чем писать заявление, надо было посоветоваться, брат.
— О, небо, в какой семье я родился? — с отчаянием воскликнул Сиддык. — Что же мне теперь делать?
— Ну, насчет семьи ты неправ, — сказал Пулат, — родителей люди не выбирают. Мой тебе совет, сын: пойди и расскажи людям правду. Обещай мне, что не позже чем завтра ты исполнишь это.
— А куда мне деваться? — поникшим голосом произнес Сиддык и пошел в комнату.
С сыном Пулат смог встретиться только через три дня, но все это время думал о нем. Признаться, боялся, что Сиддык, рассказав правду и выслушав целый канар горьких упреков, уйдет из дома. В его возрасте парни очень чувствительны и способны на что угодно, особенно в таком положении. До сих пор жизнь Сиддыка ничто не омрачало, он чувствовал себя таким же, как и сын Истокина Борис, как сотни своих сверстников: занимался в кружках Осовиахима, носил на груди значки «ГСО», «ГТО» и «Ворошиловский стрелок» с такой же гордостью, как взрослые — орден или медаль. Занимался спортом, играл в эмтеэсовской футбольной команде, его работой были довольны и трактористы, и заведующий мастерскими. Он уже три месяца работал самостоятельно, выходил во вторую смену и никогда не считался со временем, никого не обидел отказом. И теперь, если бы его постигло такое потрясение, как крушение надежд, связанных с вступлением в комсомол, от отчаяния Сиддык мог натворить непоправимое. Выбраться домой в эти дни Пулат не мог, столько было дел, что его отсутствие хотя бы на час отрицательно могло сказаться на всей бригаде. Скрепя сердце, он ждал, пока наступит просвет, и при первой же возможности уехал домой.
— Ну? — произнес он, обняв сына, заметив, что тот выглядел не