Слово и дело - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Был я обер-камергер, и место мое по ею пору еще не занято. Нешто же немцу отдадут ключи мои золотые?
— Ах, сударь мой, — отвечала Наташа. — На что вам ключи камергерские, коли теми ключами и амбара не отворить?..
Привез Иван Алексеевич молодицу в свой дом. А там свара такая, что все родичи волосами переплелись. Каждый бранится, один другого судит, все высчитывают: кто более других виноват?
Невеста государева (Катька подлая) щипнула Наташу:
— Ишь, птичка шереметевская! Залетела на хлеба наши?
Наташа на подушки шелковые упала — заплакала:
— Боженька милостивый, куда ж это я попала? А в этот вой, в эту свару, в этот дележ добра — вдруг клином вошел секретарь Василий Степанов и сказал Долгоруким:
— Тиха-а! По указу ея императорского величества ведено всем вам, не чинясь и не умытничая, ехать в три дни до деревень касимовских. И тамо — ждать, не шумствуя, указов дальнейших…
Наташа вздохнула и князю Ивану поклонилась:
— Ну вот, князь Иванушко, получай конфекты на свадьбу…
Решили молодые наспех визиты прощальные на Москве сделать.
Василий Лукич им двери дома своего открыл.
— Сенатские были у вас? — спросил испуганно. — У меня тоже… Велят ехать. Дают мне пост губернатора в Сибири, но чую, для прилику по губам мажут. Сошлют куда — не знаю…
Фельдмаршал Василий Владимирович тоже молодых принял.
— Бедные вы мои, — сказал старик и заплакал… А другие — так: в окно мажордома высунут:
— Господа уехали, — скажет тот, и окна задернут… Шестнадцать лет было Наташе о ту самую пору. Но глянул на нее князь Иван и не узнал: сидела жена, строгая, румянец пропал, шептали губы ее…
— Чего шепчешь-то? — спросил. — Иль молишься, ангел мой?
— Какое там! — отвечала Наташа. — Мои слова сейчас нехорошие, слова матерные. Я эти слова от мужиков да солдат слышала, а теперь дарю их боярам московским… Псы трусливые, я плачу, но им тоже впереди плакать! От царицы нынешней — добра не видится!
— Молчи. — И князь Иван ей рот захлопнул. — Кучер услышит…
Повернулась к ним с козел мужицкая борода:
— Эх, князь, рта правде не заткнешь… А Только, ежели вам, боярам, худо будет, то каково же нам, мужикам? То-то, князь!..
Вернулись новобрачные в Горенки, а там уже собираются. Свекровь и золовки бриллианты на себя вешают, швы порют на платьях, туда камни зашивают. Да галантерею прячут, рвут одна у другой кружева, ленты всякие и нитки жемчужные… Наташа четыреста рублей для себя отсчитала, а остальные шестьсот брату Пете Шереметеву на Москву отправила. А все, что было у нее дорогого, вплоть до чулок, в один большой куколь завернула.
— На Москве и оставлю, — решила. — Мне и так ладно будет…
Взяла только тулуп для князя Ивана, а себе шубу. По случаю траура, как была в черном, так и тронулась в черном судьбе навстречу. От Москвы еще недалеко отъехали, как тесть Наташин князь Алексей Григорьевич объявил сыну:
— Ну и дурак же ты, Ванька! Да и ты, невестушка, тоже дура. Нешто вы думаете, что я вас, эких мордатых, на своем коште держать стану? Тому не бывать: сами кормитесь…
Громыхали по ухабам телеги, плыли в разливах апрельских луж княжеские возки. Статные кони, из царских конюшен краденные, выступали гарцующе, приплясывая. Солнышко припекало. Благодать!
— Бог с ними, с боярами, — стала улыбаться Наташа. — В деревне-то еще и лучше. Заживем мы на славу, Иванушко…
А в провинцию как въехали — нагнал их капитан Петр Воейков и велел кавалерии поснимать. Так были запуганы Долгорукие, что даже рады от орденов отказаться. Только бы фамилию не трогали!
Ну и кучера же попались — еще городские, по Москве возили господ с форейторами. А тут, на приволье лесов, дороги не могли выбрать. Плутал обоз долгоруковский по болотам да по корчагам. В деревнях у мужиков часто выпытывали:
— Эй, где тут на Касимов заворачивать? Приходилось Наташе и в лесу ночевать. Место посуше Алексею Григорьевичу со свекровью отводили. Потом царская невеста — Катерина шатер свой разбивала. Отдельно жила! Вокруг остальные княжата: Николашка, Алексей, Санька и Алена с Анькой. А на кочках мужиков с возницами расположат, там и князя Ивана с Наташей держат.
Сами-то князья припасы московские подъедают, а Наташа часто голодной спать ляжет, к груди Ивана прижмется, он ее приласкает, она и спит до зари, счастливая…
Сколько было ласк этих — в разлив весенний, в шестнадцать лет, на сеновалах мужицких, среди колес тележных, в сенцах, где тараканы шуршат, да на подталой земле! И ничего больше не надо: пускай они там — эти “фамильные” — едят куриц, стекает жир, льется вино из погребов еще царских… Ей, Наташе, и так хорошо.
Одна лишь свекровь Прасковья Юрьевна Долгорукая (сама из рода князей Хилковых) жалела молодую невестку свою.
— За што вы ее шпыняете? — детям своим выговаривала. — В радости вашей не была вам участницей, а в горести стала товарищем. Уважение к Наталье Борисовне возымейте, скорпионы вы лютые! Как это моя утробушка не лопнула, вас, злыдней бессовестных, выносив? О, горе нам. Долгоруким, горе…
"Это мне очень памятно, что весь луг был зеленой, травы не было, как только чеснок полевой, и такой был дух тяжелый, что у всех головы болели. И когда ужинали, то видели, что два месяца взошло, ардинарный болшой, а другой, подле него, поменьше. И мы долго на них смотрели, и так их оставили — спать пошли…
Приехали мы ночевать в одну маленькую деревню, которая на самом берегу реки, а река преширокая; только расположились, идут к нам множество мужиков, вся деревня, валются в ноги, плачут, просят: “Спасите нас! Сегодня к нам подкинули письмо: разбойники хотят к нам приехать, нас всех побить до смерти, а деревню сжечь… У нас, кроме топоров, ничего нет. Здесь воровское место!” Всю ночь не спали, пули лили, ружья заряжали, и так готовились на драку…
Только что мы отобедали, — в эвтом селе был дом господской, и окна были на большую дорогу, — взглянула я в окно, вижу пыль великую на дороге, видно издалека, что очень много едут и очень скоро бегут… В коляске офицер гвардии, а по телегам солдаты: двадцать четыре человека…” (Из памятных записок княгини Н. Б. Долгорукой, писанных ею для внуков в печальной старости.)
Солдаты еще не подъехали, а Наташа вцепилась в Ивана.
— Не отдам, — кричала, — ты мой.., только мой ты! Вошел капитан-поручик Артемий Макшеев, человек хороший и жалостливый. Да что он мог поделать? И, волю царскую объявляя, сам плакал при всех, не стыдясь.
— Буду везти вас и далее, — говорил. — А куда именно повезу — о том сказывать не ведено. Покоритесь мне…
Под утро Наташа улучила миг, когда Макшеев один остался, и протянула к нему в мольбе свои маленькие детские ладони:
— Все я оставила — и честь, и богатство, и сродников знатных. Стражду с мужем опальным, скитаюсь. Причина тому — любовь моя, которой не постыжусь перед целым светом выказать. Для меня он родился, а я для него родилась, и нам жить отдельно не можно…
— Сударыня! — понурился Макшеев. — К чему вы это?
— А к тому, — отвечала Наташа, — что ежели вы честный человек, то скажите, не таясь: куда везти нас приказано?
— На место Меншиковых.., в Березов! От города Касимова, что зарос крапивою и лопухами, отплыли уже водой — Окою. Красота-то какая по берегам! Воля вольная, леса душистые, цветы печальные, к воде склоненные. Холмы владимирские, чащобы муромские, говорок волжский… Мимо Нижнего — уже Волгою — на Казань выплыли: пошли места вятские, загорелись во тьме костры чудские, сомкнулись над Камой сосны чердынские… И завелся друг у Наташи — большой серебряный осетр, весь в колючках. Купила она его у бурлаков за копейку, да пожалела варить рыбину. На бечевке так и плыл за нею.
— Плыви, милый, — говорила Наташа, на корме сидючи, — доплывем с тобой до Березова, там я выпущу тебя на волю…
Но солдаты ночью того осетра отвязали и съели:
— Не сердись, боярышня: за Солями Камскими река кончится, и повезем вас телегами через Камень Уральский…
О господи! С камня на камень, с горы на гору, да все под дождем; кожи колясок намокли, каплет. Трясет обоз через Урал, расстается душа с телом. У старой свекрови Прасковьи Юрьевны отнялись руки и ноги, ее по нужде лакеи в лес носили. А каждые сорок верст — станок поставлен в лесу (хижина, без окна, без дверей). Наташа вечером как-то в станок вошла, да в потемках не разглядела матицу — так лбом и врезалась, полегла у порога замертво. Солдаты ее отходили, а потом сказали:
— Эх, боярышня, горда, видать: не любишь ты кланяться!
— То верно, — отвечала Наташа, опамятовавшись, — меня еще тятенька мой, фельдмаршал, учил, чтобы всегда прямо ходила…
Тобольск — пупок сибирский. Стал тут Макшеев прощаться.
— Здесь вам стража худая будет, — горевал капитан. — Они привыкли с катами жить. А на острову Березовом вода кругом, ездят на собаках, избы кедровые, оконца льдяные. И ни фруктажу, ни капустки не родится. Калачика не купить, а сахарок пуд в десть с полтиной, и того не достанешь… Прощайте же!