Мамонты - Александр Рекемчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже по возвращении в Москву — так совпало, что сразу по приезде с симпозиума, — я листал популярный в ту пору сатирический журнал «Крокодил» и набрел на рубрику «Нарочно не придумаешь», где приводились всяческие нелепости из окружающего нас быта — безграмотные вывески, двусмысленные объявления, забавные опечатки, — и там, среди прочего, красовался товарный ярлык: «Волосодержатель для волос». Мое внимание привлек не сам тавтологический держатель, а знакомый адрес его производителя: «Колхоз им. Дзержинского, Овидиопольский р-н Одесской области».
Я вырезал ножницами и спрятал в письменный стол этот ярлык на добрую память о своих земляках.
Я и по сей день не знаю, что такое волосодержатель для волос, к какому месту его надобно цеплять.
Но я смею утверждать, что именно там — в колхозе Вячеслава Кудрявцева, и в колхозе Макара Посмитного, и в колхозе Кирилла Орловского, — мы имели шанс выжить, и жить по-человечески, и не стыдиться смотреть в глаза друг другу.
Впрочем, вернемся к застолью.
Жареная курица была столь обалденно вкусна, и хлеб домашней выпечки был так душист, а горилка со слезой шла так легко, будто сама по себе, что мы — все, кто был за этим благословенным столом, — очень быстро набили животы по самую завязку и столь же быстро запьянели.
Все по очереди и без очереди вставали и произносили тосты — за добрых хозяев, за дорогих гостей, за страну Суоми, за страну Советов, за Одессу-маму, за прекрасных дам, за подрастающее поколение, за тех ребятишек из детсада, которых мы только что видели, за всё хорошее, и за то, чтоб дома нэ журылысь.
К сожалению, я не запомнил всех этих душевных слов и всех этих прекрасных мгновений.
Лишь два эпизода запечатлелись в моей памяти.
Поднялся с рюмкой в руке Мартти Сантавуори, старейшина финской литературы, и сказал:
— Я трижды воевал против Советского Союза. Я участвовал в трех войнах — в восемнадцатом, в тридцать девятом и в сорок первом. Я знаю, что еще одной войны Финляндия не выдержит… Пусть будет мир!
Его словам сочувственно похлопали и охотно выпили за мир, потому что в ту пору нам казалось, что единственным несчастьем для всех нас может быть только война.
Речь Мартти Сантавуори запала в память еще и потому, что ее оттеняла забавная деталь.
Над тем местом, где сидел за столом старый писатель, возвышалась фанерная тумба, драпированная кумачом, на которой стоял бюст Феликса Эдмундовича Дзержинского, что было вполне естественным и даже обязательным для колхоза, носящего его имя.
Не знаю, из чего был отлит этот бюст — может быть, из бронзы либо из чугуна, а, может быть, из гипса, выкрашенного под металл, — но этот железный Феликс стоял на своей подставке не слишком устойчиво и покачивался при малейшем толчке.
Так вот, когда Мартти Сантавуори поднялся с рюмкой, чтобы произнести речь, он нечаянно задел плечом постамент, и железный Феликс едва не свалился, едва не клюнул его в темечко, — хорошо, что председатель колхоза, знавший, вероятно, эту слабину в интерьере, успел перехватить бюст на лету.
И еще пару раз за время своей краткой речи Сантавуори, который сильно волновался, задевал тумбу то плечом, то локтем, и Дзержинский, покачнувшись, вдруг пикировал на него, как коршун, — всем было очень смешно, едва сдерживались, чтоб не обидеть старика, я имею в виду Мартти Сантавуори.
Лишь одного из гостей не разбирал смех, и на лице его не было того благостного выражения, которое возникало обычно У всех советских людей, когда они улавливали пацифистскую тематику, — это был уже знакомый нам Гриша Поженян, одессит и москвич, военный моряк и военный поэт, имя которого еще при жизни было высечено золотом на мраморе на улице Пастера, — он, покуда молча, но пристально и угрюмо смотрел на старейшину финских писателей…
И еще один тост крепко засел в моей памяти.
Точней, это даже не было тостом, а так, всего лишь фразой, сказанной отнюдь не для того, чтобы привлечь внимание присутствующих, — просто вырвалось из души под настроение.
Эту фразу произнесла Марья-Леена Миккола, красавица с этикетки плавленого сырка «Виола», светлокудрая финская Пассионария.
Она пила и ела вместе со всеми, слушала вполуха спичи и речи. Потом отлучилась на несколько минут, вероятно, чтобы остыть, вдохнуть глоток свежего воздуха. А потом, вернувшись, даже не садясь, произнесла — внятно и жестко — одну единственную фразу, при этом брови ее были сурово сдвинуты.
Все посмотрели на переводчика, но он почему-то замялся и сделал вид, что грызет жареное крылышко.
— Переведите, пожалуйста, — попросил я.
— Ради этой жратвы не стоило делать революцию!
— Что?
— Она сказала: «Ради этой жратвы не стоило делать революцию!»
— И всё?
— И всё.
— Kiitos, — поблагодарил я по-фински коллегу и отсалютовал ей полной рюмкой.
Обижаться, конечно, не имело смысла.
Никакого замешательства эта речь не вызвала. Просто потому, что все писатели — и финские, и русские — уже имели представление о левацких заскоках Микколы и отнеслись к ним как к браваде, как к капризу взбалмошной красавицы. Ну, может, чуток перебрала — так ведь и все хороши. Ничего, отойдет, отмякнет…
Вряд ли она мечтала о том, чтобы в нашей стране или, допустим, в ее благополучной и тихой стране разыгралось действо так называемой «культурной революции» по китайскому, по маоистскому образцу. Весь мир уже был наслышан о бесчинствах хунвэйбинов, о тотальных погромах «красных охранников», ошалевших от безнаказанности, науськиваемых властью.
Орды этих молодцов громили университеты, музеи, библиотеки, театры. Всемирно известную писательницу сослали в деревню «на перевоспитание». Талантливому пианисту раздробили суставы пальцев…
Могло ли это поветрие выплеснуться за Великую китайскую стену?
Такая опасность была.
Парижане долго не могли прийти в себя после студенческих неистовств в Латинском квартале — развороченных мостовых, разбитых витрин, поджогов, баррикад, пальбы.
У террористов из «Красных бригад» были свои идеологи — почтенные профессора Сорбонны, Геттингена, Гарварда.
Мой московский знакомый — впрочем, я назову его — Алексей Петрович Нагорный, сценарист, один из авторов телевизионных сериалов «Рожденные революцией» и «Государственная граница», весьма колоритная личность, человек несметно богатый по советским меркам, — вдруг начал лихорадочно распродавать домашний скарб, мебель, антиквариат, иконы, картины. «Что ты, что ты! — говорил он мне, — скоро и у нас начнется..» Впрочем, я допускаю, что он боялся не столько доморощенных хунвэйбинов, сколько сыщиков уголовного розыска, которые вышли на след его валютных афер.
Вряд ли угроза «культурной революции» была реальной для Советского Союза.
Ведь всё то, что творилось в Китае, не было стихией: эксцессы совершались по мановению руки Великого Кормчего, по его команде «Огонь по штабам!»
А в нашей стране шел обратный процесс: вальяжное советское руководство, министерские чиновники, директора нефтяных концернов и хлопковых оазисов уже откровенно тяготились большевистским аскетизмом, традициями нестяжательства, накапливали капитал…
Значит, белокурая гостья из страны Суоми имела основания бросить колкую фразу: «Ради этой жратвы не стоило делать революцию!..»
Аккурат в момент этих раздумий, ко мне вдруг подгребся на полусогнутых литературовед в штатском из Иностранной комиссии и шепотком сообщил, что вон там, в коридоре, у сортира, наш лихой краснофлотец Гриша Поженян только что подрался со старым белофинном Мартти Сантавуори…
За окнами вечерело.
Я скомандовал: «По коням!»
Облобызавшись с председателем колхоза и официантками, мы загрузились в автобус и понеслись к Одессе.
Минут через пять весь автобус спал: сказались перегрузки.
А я, задремывая в мягком кресле, всё не мог уйти от навязчивой, от тревожной темы, только что задетой невзначай.
Под смеженными от усталости и хмеля веками мельтешили, словно дерганные кадры старого кино, видения детства.
Как меня, еще кроху, привезли в Киев, и первое, что я там увидел на главной улице, на Крещатике, были тела людей, валявшиеся под стенами зданий. «Они спят?» — спросил я. — «Нет», — ответила мать. — «Они пьяные?» — «Нет, они умерли». — «От чего?» — «От голода…»
Это было в тридцать первом.
Все свои детские годы — уже в Харькове — я простоял в очередях за хлебом. Его давали по карточкам. А когда карточки отменили, то по спискам. А когда отменили списки, то бородатый дворник дядя Коля Бардаков привозил хлеб на тележке для всего дома и раздавал жильцам по буханке на семью.
Я учился жизни (помимо того, что учился в школе) именно в этих очередях. Мне писали номера мелом на спине, чернильным карандашом на ладошке, только что не на лбу. Все новости большой политики и все премудрости быта я постигал в очередях за хлебом.