Лже-Нерон. Иеффай и его дочь - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С бурным ликованием вошла победоносная армия Эдессы в Самосату. Разоружила тамошний римский гарнизон, освободила Варрона, посадила вместо него под почетный арест царя Филиппа.
Убито было в сражении у девятого столба римских солдат девяносто семь, коммагенских – шестнадцать, эдесских – двенадцать.
Эта победа, которую одержал Нерон при первом столкновении с врагом, толковалась во всей пограничной области как счастливый знак. Римские гарнизоны в Каррах, Батнах, даже в Пальмире дали себя разоружить, не оказав сопротивления, либо перешли к Нерону. Многие юридически свободные, а на деле зависимые от Рима города примкнули теперь к восставшему из мертвых Нерону и посылали римскому сенату поздравления с чудесным спасением великого императора.
10
Награда за терпение
Полковник Фронтон очень скоро и с удовольствием убедился, что надежды, которые он возлагал на замужество Марции, оправдали себя. От прежних знакомых горшечника Теренция до него дошли кое-какие вполне определенные слухи; они дали ему право почти с уверенностью предполагать, что в одном отношении, важном как для Марции, так и для него, Фронтона, – Теренций, безусловно, не «Нерон». Если Фронтон не будет торопить событий, если он выждет подходящей минуты, то, надо думать, такое терпение будет вознаграждено.
Он бывал у Марции так часто, как только можно было, однако ни разу не проявил навязчивости, держа себя чрезвычайно благовоспитанно, по-римски, и лишь маленькими изысканными знаками внимания обнаруживал свои чувства, никогда не обмолвившись о них ни словом.
Марцию снедало разочарование, испытанное в брачную ночь. Она избегала объяснения, которого искал отец; остатки ее веры в отца угасали. Было безумием надеяться, что такой человек, как раб Теренций, может вступить на Палатин. Неспособный оправдать имя Нерона, он в такой же мере не в состоянии наполнить смыслом императорский титул, который на него навесили. Она не узнает могущества и славы, как не узнала любви. Ее предали, ей суждено всю жизнь прозябать на этом Востоке.
Все настойчивее, все тесней кружились ее мысли и грезы вокруг единственного римлянина, находившегося вблизи, – вокруг Фронтона. То, что Фронтон оставался верен данной Титу присяге и вместе с тем не уезжал из Эдессы, наполняло ее гордостью; она полагала, что он делает это ради нее, и чувствовала в нем родственную душу. Сходство характеров и судьбы связывало их. Он тоже жил в одиночестве, в огромной, пустой цитадели, как и она была одинока среди просторных владений Варрона. То, что этот изящный офицер, с красивыми седыми, отливающими сталью волосами, один среди пятимиллионного враждебного населения представляет римскую армию, казалось ей скорее возвышенным, чем смешным.
Она боролась с собой, не знала, довериться ли Фронтону. Он видел, что она борется, наблюдал, ни о чем не спрашивал, ждал. Наконец ей стало невмоготу.
– Как вы терпите, Фронтон, – вырвалось у нее, – эту фальшь вокруг – в вещах и в людях, этот наглый пустой блеск? Вы, единственный среди нас, кто сохранил достоинство и не предался окончательно этому разнузданному Востоку. Почему вы не возвращаетесь в Антиохию или в Рим, чтобы после всей этой бессмыслицы и гнусности вдохнуть чистого воздуха?
Фронтон посмотрел на нее. Увидел стройное, тонкое тело, нервно дрожавшее под одеянием императрицы. Увидел удлиненные, горячие карие глаза, глаза Варрона, блестевшие на белом лице. Ее строгий римский нрав, черты весталки в ней, и то, что она была дочерью такого отца, и ее необычайная судьба – все это пленяло его. Он желал ее. Но поможет ему терпение, только терпение. Надо дождаться подходящей минуты. «Выждать, – думал он, – пока она заговорит о своем Нероне. А пока – держать себя в руках. Только когда она начнет рассказывать о Нероне, можно пойти дальше. Тогда можно будет пойти очень далеко».
– Я не нахожу, Марция, что здесь все сплошь мишура, – ответил он. – Идея, за которую борется ваш отец, еще недавно, каких-нибудь четырнадцать лет тому назад, была весьма реальной, нисколько не утопичной. Правда, теперь не в почете гуманистическая цивилизация и мировое гражданство, теперь на Палатине исповедуют узкий национализм, отвратительное ханжество, обожествляют голую военную силу; но этот ограниченный национализм не становится приемлемее оттого, что его провозглашают на Палатине, а наша идея мирового гражданства нисколько не обесценивается оттого, что только в Самосате можно быть ее открытым сторонником. Я не знаю, удастся ли вашему отцу тем опасным путем, который он избрал для этого, осуществить свою идею. Откровенно говоря, я не верю в это. Но если вы ставите ему в вину неразборчивость в средствах, которыми он пользуется для осуществления своей идеи, то тут вы несправедливы, моя Марция. Когда-нибудь его идея восторжествует, это безусловно; но также безусловно и то, что людям, которые будут содействовать этому торжеству, придется пользоваться такими же гнусными и грязными средствами, какими теперь пользуется ваш отец.
Спокойствие, с которым Фронтон говорил это, благородство, с которым он брал под защиту ее отца, хорошая, чистая латынь уроженца Рима, умное, мужественное лицо и седая, отливающая сталью голова – все это действовало на Марцию благотворно. Она почувствовала, как крепнет связь между нею и этим человеком. Она не сомневалась, что он остался в Эдессе только ради нее. Но ей хотелось услышать это из его уст.
– То, что вы говорите, благородно и великодушно. Но это не ответ на мой вопрос. Почему вы остаетесь здесь? Почему вы не уезжаете в Рим?
Фронтон знал, что именно хотелось бы ей услышать. Он знал, что нравится ей, и она очень нравилась ему. «Главное – не сказать теперь слишком много, – думал он. – Не слишком много, но и не слишком мало. Впрочем, я даже не солгу, если скажу, что остался в Эдессе ради нее. В данную минуту это, безусловно, верно».
– Почему я не отправляюсь в Рим? – повторил он ее вопрос, искусно разыгрывая нерешительность. – Отвечу вам честно, Марция. Судьба захотела, чтобы ваш отец и я находились во враждебных лагерях. Но я уважаю вашего отца, и я ему друг. Возможно, что