Канашкин В. Азъ-Есмь - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начиная с 1931 года, согласно «Записям» Ивана Марковича Кошенкова (1897-1960гг.), коменданта дома на Малой Никитской, 6, Горький неизменно говорил: «Пожить бы еще лет 7-8 и хорошенько поработать». В своей «Хронописи», оформленной тематически: «Письма Горького в адрес читателей», «Дети и Горький», «Болезнь Макса», «Пленум Союза писателей», Кошенков многократно повторяет это горьковское заветное: «еще бы – годиков 7-8». И подчеркивает: годы шли, а Алексей Максимыч и не думал уменьшать намеченные «трудовые сроки».
Первое правительственное сообщение о болезни А.М. Горького появилось в «Правде» 6 июня 1936 года. Последнее – о смерти – 19 июня 1936 года. О течении болезни и ее исходе написаны, без преувеличения, «горы» и – достаточно убедительно. И если есть смысл еще раз вернуться к роковому моменту, то необходимо, по-видимому, задержать взгляд не на активации предположений или внешних предпосылках, а на внутренней жизни Горького, его – хтонической бездне, где по сию пору бродит и бредит неуемный русский человек. 26 июня 1936 года литературная газета опубликовала такое свидетельство журналиста С. Фирина: «28 мая я послал Горькому рассказ бывшего вора Михаила Брилева. Рукопись Брилева была мне 2 июня возвращена с детальнейшими пометками на 74 страницах. Некоторые страницы буквально исписаны критическими заметками писателя. К рукописи приложено письмо на двух страницах с подробнейшими разбором рассказа Брилева…И письмо, и заметки на полях написаны дрожащей рукой». (Цит. по: «Вокруг смерти Горького». М., 2001)
14.
Самое короткое жизнеописание Горького, подхваченное радикальными либертинами и демоноидами, принадлежит почтенному редактору газеты «Речь», а в эмиграции издателю «Архива русской революции» И.В. Гессену. Вот оно: Горький после недолгих капризных колебаний побежал за колесницей победителей, у них преуспел и с большой помпой похоронен в Москве. (см.: С. Романовский. «Нетерпение мысли». Спб, 2000). А самое сакраментальное – Борису Парамонову, который горьковское перо рассматривает как некий «блокбастер», направленный сразу против всех. Ибо Горький, по его выкладкам, «не любил евреев так же, как он не любил интеллигентов, не любил большевиков, буржуев, мужиков, как не любил в конце концов навязанную ему «культуру», которую трактовал как насилие именно потому, что она его насиловала». («Горький, белое пятно», «Октябрь», 1992, № 5).
В последние годы о Горьком – предельно негативного – написано чрезмерно много, и все же эта фигура не «задвигается» в тень. Тенденциозный подход к Горькому как к писателю, «навевающему сон золотой», сложился достаточно прочно, – но нельзя думать, что Горький постигнут как глубинное явление. Мережковский, посвятивший Горькому статьи «Чехов и Горький», «Горький и Достоевский», «Сердце человеческое и сердце звериное», дал ему парадоксальную и вместе с тем поразительно-воодушевляющую оценку: «О Горьком как художнике больше двух слов наверное, говорить не стоит. Но те, кто за сомнительной поэзией не видит в Горьком знаменательного явления, ошибаются еще больше тех, кто видит в нем великого поэта. В произведениях Горького нет искусства; но в них есть то, что едва ли не менее ценное, чем самое высокое искусство: жизнь, правдивейший подлинник жизни, кусок, вырванный из жизни с телом и кровью».
Это сказано Мережковским после 1905 года, в период «мглы и тени смертной». А вот – в 1916-ом, в канун революции, когда сам воздух, опубликованного в «Летописи» горьковского «Детства», воспринимался как нечто пророческое. «Откуда идет Россия – можно судить по Достоевскому, Чехову, Толстому, а куда – по Горькому», – пишет Мережковский в статье «Не святая Русь». А завершает статью почти гимном Горькому, «этому молодому Великану»: «Да, не в святую, смиренную, рабскую, а в грешную, восстающую, осбождающуюся Россию верит Горький. Знает, что Святой Руси нет; верит, что Святая Россия будет. Вот этой-то верою делает он, безбожный, Божье дело. Ею-то он и близок к нам – ближе Толстого и Достоевского. Тут мы уже не с ними, а с Горьким».
Масштабность горьковской фигуры сегодня не входит в сознание даже самых верных его приверженцев. Мало кто вслед за Мережковским отважится повторить: «Кончился один Горький, начался другой: чужое лицо истлело на нем и обнажилось свое простое лицо – лицо всех, лицо всенародное». А между тем – в смысле этого «всенародного лица» – он значим не менее, чем Пушкин или Толстой. Не случайно в 1918-ом на вечере в издательстве «Всемирная литература», посвященном 50-летию писателя, Александр Блок совместил его с эпохой и встроил в грядущий великорусский космос: «Если и есть реальное понятие «Россия», или лучше – Русь – помимо территории, государственной власти, государственной церкви, сословий и пр., т.е. если есть это великое, необозримое, просторное, тоскливое и обетованное, что мы привыкли объединять под именем Руси, – то выразителем его надо считать в громадной степени – Горького…»
15.
Тема позднего Горького – тема смерти. «Егор Булычов и другие», «Васса Железнова», «Жизнь Клима Самгина» – это фантазии о смерти как преображении. В «Климе Самгине» не искаженный крестной мукой познания элитарно-алогичный мир умирает, а писатель Максим Горький. Парившему в поднебесье Буревестнику всегда импонировал Ницше, сказавший, что обреченный не имеет права на пессимизм. Перед лицом смерти Горький абсолютно естественно проделал подлинно оптимистический кунштюк: во время посещения его на предсмертном одре Сталиным и другими членами Политбюро, был жизнерадостен, энергично двигался и выпил с вождем за свое здоровье. Последние часы писателя, судя по книге «Вокруг смерти Горького», - не драма, а трагифарс, местами переходивший в водевиль. Перед смертью Горький произвел коренную переоценку ценностей. Ему не стало дела до интеллигентско-творческой дворни, вертевшейся на Малой Никитской, в Горках и, вообще, на захребетно-лакейском подиуме. Он сосредоточил свой взор не на стенающих-стебающих «во всеобщей готовности», а на человеке «длинной воли», Правителе, обладающем такими доблестями как верность, честь, отвага. И наклоненном к нетерпению во власти над плебсом худших, чем он. Мария Игнатьевна Будберг, секретарь Горького в 20-е годы, волшебная Мура, которой он посвятил «Жизнь Клима Самгина», рассказывает: «Умер Алексей Максимович, в сущности, 8 июня, а не 18-го, и если бы не посещение Сталина, вряд ли бы вернулся к жизни. Самой большой радостью была опубликованная в газетах Конституция, текст которой он положил под подушку со словами: «Мы тут всякими пустяками занимаемся, а там камни от счастья кричат…»
Вообще, «сталинский пласт» необыкновенно значим у Горького. Вышеупомянутая Липа Черткова, которой он говорил: «Начал жить с акушеркой и кончаю жизнь с акушеркой», вспоминает: «Высокочтимую публику Алексей Максимович откровенно не любил. «– Ты от этих бар держись подальше. Держись простых людей – они лучше», – давал он ей совет. И в адрес высоких гостей бросил однажды крайне отчужденное: «Хоть бы крушение какое-нибудь, чтобы не появились тут…» «Страшен человек!..» – это горьковское восклицание приводит К. Федин в своей книге «Горький среди нас» (М., 1968). И этим самым дает возможность подсмотреть душу писателя, чья личность, как и всякая личность была величиной переменной, попросту – надэтичной, житейской, смертной.
Немеркнущая значимость Горького и гибель русского всечеловека, сдобренного «иегудиило-семитским идеалом», – явления одного порядка. Великоросс, тот самый, что возник в 1926-ом, когда обрели официальный статус Украина, Белоруссия и РФ, – не состоялся. Смерть Горького, а потом и Сталина, «палача сучьего растления» (М. Лобанов), явилась символическим событием, знаком общенародной судьбы. Проекция писателя: «Рабы должны переродится в людей, а владыки исчезнуть, – обернулась проекцией незадавшейся русской надежды. Фатальное предначертанность здесь, разумеется, не неизбежность, а – самоотравление. Аллергическая реакция на собственные ткани, отвергнувшие кипучую безмерность и принявшие либерально-местечковую матрицу «Пост» – постисторию, посткультуру, постгуманизм, постреальность, постчеловека…
16.
В 1915 году, в разгар Первой Мировой войны, Горький предпринял издание коллективного сборника «Щит», направленного против антисемитизма, в защиту всех «галактических» евреев, пострадавших от военных действий. Приобщив к участию Л. Андреева, Ф. Сологуба, В. Короленко, Д. Мережковского, А. Толстого, с просьбой поддержать начинание Горький обратился и к Бунину. Как свидетельствует А. Нинов в своей книге «М. Горький и Ив. Бунин» (Л., 1984), в бунинских записях за январь 1915 года сохранились такие заметки: «8 января. Завтракал у нас Горький. Читал свое воззвание о евреях». «14 января. Заседали у Сологуба. Усилили воззвание в защиту евреев. Наметили поездку на панихиду по Надсону».
Горький в своем «Вступительном слове» к сборнику не только заклеймил антисемитизм как проявление социальной дикости, но и обрушился на внесословную «чернь», которая являет опору всякой реакции. «Кроме народа, – писал Горький, – есть еще «чернь» – нечто внесословное, внекультурное, объединенное темным чувством ненависти ко всему, что выше ее понимания. Я говорю о той «черни», которая у Пушкина определяет сама себя такими словами: