Прыжок в темноту. Семь лет бегства по военной Европе - Лео Бретхольц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выйдя утром, я увидел уныло слоняющихся людей. Охранники мрачно смотрели на нас издалека. И опять, как эхо, те же вопросы: откуда ты? Что они с нами сделают? Иногда вопросы приводили к некой заносчивости, и среди заключенных стала даже складываться своеобразная иерархия.
— Мои заслуги?! — оскорбленно кричал мужчина в костюме и галстуке, пытаясь подчеркнуть свою исключительность. Во время Первой мировой войны он воевал за Францию, его дедушка служил при Наполеоне III. Такого рода чувство оскорбления стало постоянной темой среди французских евреев, которые воображали, что они отличаются от евреев из Германии, Австрии или Польши. Без сомнения, для французских властей, управлявших вместо немцев этими лагерями, французское гражданство и французское происхождение должно значить больше, чем досадная принадлежность к «неудачной» религии. Произошла ошибка — все прояснится, и исключения, разумеется, будут сделаны.
Пожилой мужчина обратился на идише к своей тихо плачущей жене.
— Wein, wein. Nor es wet gornisht helfen, — сказал он. Он говорил мягко, но выглядел слегка растерянным. — «Плачь, плачь. Только это не поможет».
Дети бродили в поисках знакомых лиц. Их вырвали из яслей, из детских садов, выдернули из классных комнат средних школ и велели следовать за представителями власти, сказав, что родители уже ждут их. Многие из них были совсем малыши. Их одежда была ужасно измазана. Они были испуганы, растеряны и плакали навзрыд.
В Дранси их дюжинами запихивали в пустые комнаты с ведрами в качестве унитазов, так как многие из детей не могли преодолеть длинные коридоры до туалетов или просто боялись идти без сопровождения взрослых. А ходить туда они должны были часто. Постоянный капустный суп вызывал сильный понос. Они пачкали одежду, матрацы, на которых лежали, жалобно хныкая день и ночь. Когда одежду отдавали в стирку, дети, несмотря на все более холодный осенний воздух, голые лежали на кроватях и ждали, когда она высохнет. Они носили маленькие деревянные собачьи жетоны, чтобы можно было узнать, кто они.
По ночам издалека слышен был плач из их комнат. Они звали матерей или просто плакали, потому что мир был невыносимо жесток к ним и лишь рыданиями они могли выразить это.
Однажды я увидел, как женщина, склонившись к маленькому, лет четырех, мальчику, спросила его:
— Quel est ton nom? — «Как тебя зовут?»
— Sais pas, — ответил он, глядя ей в глаза. — «Не знаю».
Какое значение имели теперь наши имена? Мир забыл наши имена, наши лица, наши истории. Прошлое закрыло за нами дверь. За этой колючей проволокой мы перестали существовать.
Старики в изношенной обуви без шнурков вопрошали на идише: «Wu is Gott?» — «Где Бог?»
Я не знал ответа и, отвернувшись, вдруг увидел лицо, показавшееся мне знакомым. Миновав посыпанную гравием территорию, я подошел к мужчине и хлопнул его по плечу.
— Ты Эпштейн? — спросил я.
— Да, Артур Эпштейн.
— Ты же учился портняжному делу, работая у моего отца в Вене.
Эпштейн был вне себя. Бросившись ко мне, он обнял меня и осмотрел с головы до ног. Он был старше меня на пятнадцать лет. Мне было девять, когда мы виделись последний раз в день смерти моего отца.
— Mon dieu, tu es Leo! — воскликнул он. — «Боже мой, ты — Лео!»
Он вспомнил моих сестер, упомянул их кудрявые волосы. Я был тронут, что он помнил это. В своем последнем письме, сказал я ему, моя мать прислала мне ко дню рождения фотографию. Но это было прошлой зимой, пояснил я, и с тех пор писем не было.
Как и я, Артур в 1938 году бежал из Вены во Францию один, без семьи. Я помнил его хрупким молодым человеком с редкими волосами и печалью, застывшей на лице. Теперь он был еще более худым, и война превратила его в отчаявшегося и угрюмого человека.
— Из того, что мы слышим, — сказал он, — ничего хорошего ожидать не приходится.
Меня затошнило. Артур сказал, что он здесь уже несколько недель. Мы шли по территории лагеря, и, оглядываясь, я не заметил вблизи ни одного часового. Я упомянул о возможности бегства.
— Ты с ума сошел! — воскликнул он быстро.
Он отвел меня в угол двора, частично загороженный маленькой бетонной конструкцией. Некоторые считают, сказал он, что здесь можно начать строить туннель на ту сторону. Мое сердце подпрыгнуло от такой перспективы.
— И? — спросил я.
— И, — мрачно ответил он, — ничего. Все это лишь болтовня, Лео.
Дни шли, я ходил по лагерю, разыскивая знакомые лица среди тысяч заключенных. Здесь были Тони и Эрих, был Артур, был и Альберт Гершкович, как и раньше по соседству, он все так же напевал арии из итальянских опер.
Внешне Альберт казался беззаботным и немногословным. За этим скрывалось внутреннее смятение, которое мы оба ощущали в течение двух недель, проведенных в лагере Дранси. Мы наблюдали за охранниками на вышках и с облегчением отмечали, что они далеко, но в то же время боялись, что они могут спуститься и начать мучить нас. Каждый раз, глядя на них, тысячу раз в день, я давал себе клятву — бежать.
С наступлением ноября настроение стало еще более раздраженным.
— Что с нами будет? — спрашивал кто-нибудь.
— Откуда мне знать?
— Когда нас заберут отсюда? — допытывался другой.
— Я знаю не больше вас.
Многие оставались в комнатах. Они лежали на бетонном полу оцепенелые, подавленные, с застывшими лицами, не замечая, что дни стали короче и холоднее. Дети бродили по лагерю, одни — под присмотром женщин, другие — одинокие и смертельно несчастные.
Самые старые знали то, в чем другие не хотели признаваться даже себе. Они поняли эвфемизмы. «Переселение» предназначалось не для них. «Трудовые команды» были для сильных. Пожилые и больные, в измятой, свисавшей с их похудевших тел одежде, с трудом передвигались по лагерю. Они чувствовали приближающийся конец.
Их возраст давал мне ощущение эмоциональной дистанции. Я не был одним из них. Я был не стар, не ребенок, со мной не было ни матери, ни сестер, ни Анни. Не проходило ни одного мгновения, когда бы я не думал о побеге. Эти чудесные фантазии день и ночь сопровождали меня и помогали не сойти с ума от ужаса. Мне было проще — я был один, и в этом был мой шанс.
Однажды приехали новые заключенные с севера Франции. Они поделились слухами из Вестерборка, голландского лагеря для интернированных. Туда вернули людей после железнодорожных работ где-то на востоке.
— И никого не убили?
— Тяжелая работа, — сказали они, — но выдержать можно.
— А еда?
— Были нормы. Кормили регулярно. Лучше, чем этот суп.
Однако они слышали и другие истории, отличавшиеся от этой, похожие на те, которые мы уже знали. В Аушвице и Биркенау производили селекцию. Одних оставляли жить, других убивали. Одни работали, другие исчезали. Но какие истории были правдивыми — о тяжелой работе или о смерти? Слухи жили своей собственной жизнью. Кто верил в лучшее, был полон надежд, тот же, кто предполагал худшее, был объят ужасом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});