Аркашины враки - Анна Львовна Бердичевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сосед, когда уезжал, руку ей поцеловал. Коридор полутемный, сундуки, шкафы, шубы на вешалках, военные в дверях стоят смотрят. Ей тогда показалось – он ее в губы поцелует, но ведь смотрят же!… А он просто сказал ей:
– Прощай, Нюра! – и руку поцеловал. Нюрой в шутку звал, но и на самом деле думал, что ее зовут Анна.
Поцеловал, стало быть, и подержал еще похолодевшую эту руку в своей большой теплой ладони.
– Будь хорошей девочкой! – вот что еще сказал.
«Надо же, все помню», – удивилась Агния Ивановна, перелистывая страницу – необычайно тонкую, такой бумаги, похоже, теперь не делают. Недаром в этом пусть большом, но все же единственном томе чуть не весь Пушкин поместился.
Агния Ивановна перевернула страницу, на которой Марья Гавриловна, готовясь к побегу с Владимиром, писала письмо родителям. «Она прощалась с ними в самых трогательных выражениях, извиняла свой проступок неодолимою силою страсти…» Так писал Пушкин. «Интересно, – думала Агния Ивановна про Марью Гавриловну, – она ведь, бедная, и понятия не имеет, что этот ее Владимир для судьбы – так себе, эпизод. Даже еще меньше – предлог. Страхов-то сколько, страстей!.. Метель все нити судеб перепутает, Маша будет умирать от горячки, Владимир чуть с ума не сойдет и в конце концов на войне погибнет. Но все пройдет, канет, как не было. Судьба же между тем дело свое сделает, не зря глупая Маша повенчалась не с Владимиром, а с Бурминым. Судьба!..»
Что же такое судьба?
Судьба – это то, от чего дети родятся, по своему обыкновению быстро и коротко подумала Агния Ивановна. И вообще что-нибудь да родится, жизнь дальнейшая.
Снова вспомнился архитектор с теплой ладонью, из-за которого она уехала в Свердловск. Давно она уже поняла, что вряд ли он в Испании исчез, вряд ли… Она жалела его. И себя тоже. И все-таки, все-таки – как Владимир Маше, был он нужен Ане, чтоб свести ее с другим. И уж тогда-то, в Свердловске, ни на какой козе этого другого объехать было нельзя. А как хорошо, как правильно было бы объехать! Она всегда это знала и, как могла, старалась. Ходила перед ним, задрав нос, три с лишним года. Это он стал звать ее Агнией, из-за него она стала взрослой.
Он не ухаживал за ней. Просто, ей казалось, знал, что он – ее судьба. Красавцем с «интересной бледностью», как гусар Бурмин, он не был, вот уж нет. Был он тогда крепким спортивным парнем с ежиком темных волос, с серыми насмешливыми и одновременно угрюмыми глазами. Был умен, что не мешало ему плохо, вернее, наплевательски учиться. Иногда бывал страшно весел. Звали его Сережа. «Почему звали – зовут!» – подумала Агния Ивановна и поежилась, как будто от взгляда его насмешливого. «Не хорони», – сказал он ей, когда в сороковом, сорвавшись с четвертого курса, уходил в армию. Она ревела, ревела горько, со всхлипами, впервые на глазах у его приятелей подтвердив Сережину уверенность (бог его знает, была ли она у него!), что он ее судьба. «Не хорони», – сказал он ей. А через несколько дней она уехала домой хоронить отца.
Как странно – отца нет. Она и сейчас подумала об этом тем же самым чувством. Можно ли подумать чувством?.. А она так обычно и думала. Она помнила, как вошла после похорон в огромную прихожую. Там пахло сундуками с барахлом, шкафами, обувным кремом, нафталином и пылью и, еле уловимо, сдобой из пирожковой. И отцовским табаком, застрявшим в карманах его костюмов и пальто, еще долго-долго висевших в шкафах. Она жила после похорон дома неделю. Все было как при его жизни, но не живое уже было, а как в музее. И мама словно исчезла, словно не стало ее. Старый круглый стол посредине большой темноватой комнаты, скатерть с красной вышивкой. Над столом сиреневый абажур с кистями. Чистота, порядок, какого при отце не было. Музей. И только Галка – сестра младшая, румяная, близорукая – сидит за столом, уткнувшись в книгу, пьет чай, болтает под стулом ногами. И позванивает в чашке та же серебряная ложечка, что и сейчас, почти через полтора десятка невероятных, никем не ожидаемых лет.
Агния Ивановна, художница клуба «Прогресс», покосилась на Фаю, на ее склоненную к чашке голову, провела по этой голове рукой, потом поцеловала, словно клюнула, в затылок и снова углубилась в «Метель». Там уж 1814 год настал, и война минула. Марья Гавриловна после смерти Гаврилы Гавриловича снялась с доброй своей маменькой из тихого Ненарадова. И правильно. Уходит хозяин – умирает дом. А в умершем доме жить опасно…
Аня же, съездив на сессию, летом домой вернулась. И сердце у нее заныло. В доме начался разброд, развал, неуловимый, только со стороны и только своим человеком видимый. Аня, теперь уж Агния, такой и была: своей, издалека, со стороны вернувшейся. Состарилась за полгода не только мать, состарилось все – заскрипели стулья, обветшали занавески, поредели чашки. Крошки какие-то кругом появились – в буфете, на полу, под ногами. И даже ляжешь вечером на чистую простыню, утром – крошки.
Так кончились домашние достопамятные времена. Дом перестал быть домом. С того лета она редко уже возвращалась туда. Себе не сознавалась. А после Великой Отечественной, совсем не пушкинской войны, без гусаров, Агния твердо признала за собой, что не любит возвращаться в те края, в те дома, к тем людям, где жила, с кем была дружна, кем любима. Решила так – и полегчало ей жить на белом свете. Легло на душу бесстрашие, а с ним и холодность странная. Будто не совсем с нею все происходит. И лишь постепенно, когда уже Фая родилась, она стала обрастать по-настоящему своим. Фая была совершенно на самом деле. Как том Пушкина, и еще несколько старых вещей. Позже появилась еще и Васька.
«…Ай, не он! не он!» – прочла и засмеялась Фаина мать. В гримировочной клуба «Прогресс» она в сотый раз читала разгадку той злосчастной, сумасшедшей метели, развязку, которую хитрый Пушкин приберег под конец. Она послушно, с радостью представила себе занесенную снегом церковь, марево свечей, полуживую невесту, румяного озорного гусара. С каким удовольствием, видимо, Пушкин все это писал! «Ничего, ничего, – шептала Агния Ивановна на ухо бедной Машеньке, без чувств лежащей на церковной