Здравствуй, племя младое, незнакомое! - Коллектив Авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Федосеев долго не мог подойти к ней, боясь спугнуть это ощущение чуда, а может быть, разочароваться. Он наслаждался самым сладостным из чувств – предвкушением любви. Он знал, что еще не любит, еще не попала в него эта стрела, она еще где-то далеко летит, движется навстречу к нему, прямиком в сердце, но уже скоро... скоро...
С какого-то дня, он не помнил с какого, они стали ходить, держась за руку. Радость Федосеева усиливалась еще тем, что Анечка оставила ради него своего прежнего поклонника и, видимо, жениха, Костю Богданова. Костя курил какие-то самодельные папиросы с едким запахом дыма, не любил работать и часто, опершись на лопату или грабли, с напускной трагичностью говорил:
– Умру от сердца.
В какой-то степени эти слова оказались пророческими, потому что от сердца Богданову действительно пришлось пострадать, но он держался достойно, иногда шутливо поясняя друзьям:
– Ну что ж, социальный статус иной раз оказывается решающим мотивом для женщин! Зато жениться не надо – хлопот меньше.
Федосеев был счастлив. Закончив работать, они с Анечкой часами бегали по полям, прятались в море подсолнухов. Федосеев целовал ее и говорил какие-то слова, которых он до этого не знал, но которые вдруг почему-то у него вырывались. Он гладил ее по лицу, плечам... и это было совсем не так, как много раз потом, когда Федосеев то ли машинально, а то ли из вежливости предварял свою нужду, замаскированную под страсть, ласками и движениями, нет! Здесь не было никакой фальши, сделки, здесь не было даже просьбы... И если бы Анечка сказала «нет», он бы оторвался от нее, он ушел бы, убежал на край света и утопился, если бы она только сказала... но Анечка промолчала, обняла, сильно прижалась к нему и тоже гладила своими ручками-лепестками...
Они хотели пожениться. Анечка придумывала женское имя, если родится девочка, а Федосеев – мужское, если родится мальчик...
Почему они расстались, из-за чего кончилась их любовь? Может быть, Федосееву надоело молчание Анечки, или Анечка пресытилась нежностью Федосеева, или на то были какие-то другие, внешние причины – сейчас было бы очень трудно вспомнить. Но то ощущение чуда Федосеев сохранил до сих пор. Оно было странным, дрожащим и удивительно незнакомым. Хотя эта любовь и была не первой и уже не юношеской. А в юности Федосеев вообще не понимал женщин и ограждался от них.
Тогда он еще не знал, как происходит это странное превращение из угловатых подростков в ладных красавиц. И ему казалось, что для этого их увозят куда-то далеко на солнечный песочный берег, и там совершается какое-то таинство, после которого они возвращаются женщинами.
Потом, пообвыкнувшись с жизнью, Федосеев часто влюблялся и пару раз даже сам, лично участвовал в этих превращениях. Влюбившись в женщину, он прямо говорил ей о своей любви и, не получив отказа, проходил с нею все необходимые этапы на пути к сближению. Сначала он дарил ей цветы, потом вел в кино или театр, наблюдая, как она воспринимает искусство, и если все было так, как ему считалось правильным, он знакомил ее со своими друзьями, чтобы ей было легче понять его интересы, потом он покупал шампанское и приглашал в чью-нибудь освободившуюся, подгаданную заранее квартиру под предлогом что-нибудь отметить. После второго бокала он целовал ее и, не встречая сопротивления, плавно клонил в горизонтальное положение. Но к утру ему безумно хотелось остаться одному, а женщина, видимо, чувствуя себя любимой-необходимой, оставалась чуть ли не до вечера, и Федосееву приходилось готовить кофе, благодарно улыбаться, что-то говорить и слушать в ответ почти на любую свою реплику совершенно необъяснимый смех, про себя наблюдая подмену таинственно молчаливой умницы глуповатою и помятою куклой. Причем, как правило, у женщины возникало непонятное и навязчивое желание раскрыться, саморазоблачиться перед Федосеевым, поверить ему свои тайны. И этим окончательно убедив его в собственной обыденности, она, наконец, уходила, долго ожидая Федосеева в прихожей, пока он понимал, что ее нужно проводить.
Правда, и после этого все не кончалось, женщины продолжали искать встреч с Федосеевым, звонить, приходить, со своим одним и тем же вечным вопросом: «Ну что же случилось?», и последующим после монологом о том, какой, де, он подлец, цветы, театры... шампанское дарил, чтобы только ею, доверчивой, воспользоваться, а теперь... Федосеев какое-то время слушал, даже пытался оправдываться, но, обнаруживая безуспешность своих намерений относительно мирного расставания, раздраженно восклицал: «Да оставьте вы меня в покое!»
Долгое время после этого Федосеев не влюблялся, но потом нехотя-невольно ловил себя на том, что опять заглядывается на какую-нибудь очаровательную Загадку, самым чудесным образом держащуюся и даже бегающую на неимоверно высоких и тоненьких каблучках.
Впрочем, нередко общение с женщинами обрывалось или осложнялось из-за его отношений с отцом.
СТАРИКСтарик жил в маленькой комнате за занавесочкой, и когда вечером Федосеев приводил домой очередную пассию, стараясь при этом как можно тише раздеться и прошмыгнуть с нею к себе, отец обязательно кричал:
– Чего ты? Чего ты так тихо-то? Я ведь все равно все слышу. Что, думаешь, глухой? На бровях, поди, приполз, так думаешь, не пойму, что ли? Нет бы прийти, да сказать: ну выпил, пап, ну с кем не бывает, я бы разве что, не понял? У...!
Все это произносилось на одном дыхании, и Федосеев подозревал, что речь продумывалась заранее, что старик знает, что он пришел не один, и кричит специально громко, изо всех сил надрывая горло.
Спутница Федосеева бледнела и порывалась уйти. Но он не мог доставить старику такой победы, он смеялся и махал рукой в сторону занавесочки и тащил ее по коридору в комнату, чтобы потом нарочито громко раскладывать диван, скрипя пружинами и половицами. А вдогонку еще доносился последний надрывный, пораженческий крик:
– Чего смеешься, дурень? Чего смеешься-то? Над отцом?
После всего этого Федосеев долго не мог попасть в нужную душевную волну, не говоря о физиологическом состоянии. Он знал, что больше никогда не встретится с этой женщиной, знающей теперь о нем частичку чего-то позорного. Еще он знал, что отец тоже не спал всю ночь.
Впрочем, как ни странно, чем больше отец становился немощным, тем меньше – сварливым. Вскоре он совсем затих, так, что Федосеев с неприятно бьющимся сердцем заглянул за его занавесочку... и застал старика за странным занятием. Он сидел на табуретке, в три погибели согнувшись, улыбался и что-то вырезал из брусочков дерева. На появление Федосеева он обернулся и жестом пригласил его заглянуть в большую картонную коробку. В ней лежали деревянные игрушки: косолапые, кривые, радостно улыбающиеся клоуны, петухи, медведи. Все они имели подвижные детали, скреплялись рыболовной леской и двигались, когда отец подвязывал их к длинным веревкам и дергал. Они радостно приветствовали его вместе со стариком, коряво подпрыгивали от движений старческих пальцев, побрякивая членами, не зная о своем уродстве. Федосеев увидел, как похожи улыбки кукол и отца. Он испугался. И впервые в его сердце колыхнулось к отцу что-то полуосознанное, щемящее и пронзительное.
Отец продолжал делать фигурки, совершенствуясь, крася детали в разные цвета и затем лакируя, так что вскоре картонный ящик заполнился доверху. Каждую готовую куклу он показывал сыну. Федосееву не казалось, что от крашения и лакировки куклы становились лучше, но чтобы не расстроить отца, внимательно разглядывал их и даже как-то посоветовал то ли в шутку, то ли сдуру, мол, ты их продавай. Посоветовал и забыл. А где-то через неделю старик надел свой лучший костюм и галстук, взял в руки сумку и попросил Федосеева отвести его на улицу около рынка. Там он нашел какой-то ящик и сидел на нем до самого вечера, демонстрируя товар. Иногда Федосеев приходил за ним и, прежде чем подойти, издалека наблюдал торговлю. Никто из проходящих не приценивался, только редкие дети приостанавливали свой припрыжчатый шаг, чтоб посмотреть на петушков, чем тормозили ведущего их и, как правило, нагруженного продуктами родителя. Еще к отцу подходил бомжеватый, посаженный неподалеку просить милостыню цыганенок. Федосеев видел, как они переговариваются с отцом, как цыганенок чему-то смеется, обнажая свои ровные белые зубы на чумазом лице, как срывается при виде появляющейся матери с грудным младенцем на руках, и как та дает ему крепкий подзатыльник, по-видимому, не удовлетворившись его дневным сбором, а отец вновь оставался один, шевеля ниточки своих кукол. Федосеев долго смотрел на него, смотрел до упора, пока переполнившаяся душа не ухала где-то в глубине, в спазмах жалости. Он подходил к отцу и говорил, чуть ли не впервые за несколько лет обращаясь прямо к нему:
– Пойдем, папа.
– Не мешай, сынок, у меня бизнес, – отвечал отец, неумело произнося последнее слово через «е».