Здравствуй, племя младое, незнакомое! - Коллектив Авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А, Давида? Знаю, конечно, знаю.
– Расскажите мне про него, пожалуйста... Мне нужно очень.
– Ну... я даже не знаю, что про него сказать можно.
– Понимаете. У нас с ним непонятно что. Я к нему как-то раз пришла, он мне редуцированные гласные объяснял... А он... Ну я не знаю прямо... Люблю, говорит, и люблю.
– И что?
– А ничего. Теперь абсолютно ничего. Отлюбил, что называется...
– Давид – он ведь, как тебе сказать, человек такой, ветреный, ненадежный. В него лучше не влюбляться.
– Да и не влюбляюсь я в него вовсе, – вспыхнула
Леночка, – просто определенности какой-то хочется. Думаю, может, стесняется...
– Ты вообще ничего лучше пока не думай. Учись пока. Чаю хочешь?
– С лимоном?
– С лимоном, конечно.
Федосеев разлил чай.
Месяцем позже он встретил у вахты счастливую Леночку, идущую под руку с Давидом. Они обменялись с ней понимающими взглядами.
ФИДЕЛЬПосле ухода Юхницы и переезда Давида в комнату поселили Рому Фроловского, худенького, печального мальчика, которого Федосеев жалел, и богатыря Ильина, который вполне заменял Давида своим оглушающим басом, но не имел слуха, как тот. Фроловский был глуп и усерден и часами просиживал в библиотеках, Ильин подрабатывал водителем троллейбуса. Он любил свою работу и относился к пассажирам выборочно, развлекаясь захлопыванием двери прямо перед носом тех, которые ему не нравились. Они бежали – и вдруг, когда уже, казалось бы, успели, дверь закрывалась, а радостный Ильин давал полный вперед и ухмылялся про себя: «Буржуи! Нечего на троллейбусе ехать!» Зато бабулек и студентов он дожидался, и бабульки говорили ему: «Спасибо, сынок», а студенты ничего не говорили, но все равно были рады. Ильину же удавалось реализовывать свое обостренное чувство справедливости.
После одного из своих рейсов Ильин притащил в дом толстого рыжего кота, назвав его Фиделем. А после соответствующей операции, которую обычно проделывают ревнивые хозяева своих животных, резюмировал: «Фидель Кастрат». Фроловский с опаской отнесся к коту и его имени, видя, что за этим кроется политическая шутка, а может быть, даже насмешка, поэтому называл его Федей.
Фидель любил сидеть на подоконнике и следить за огнями машин. А из обитателей комнаты более всего предпочитал Федосеева. Он запрыгивал к нему на колени и вольготно разваливался, при этом рождая внутри себя какие-то рокочущие звуки и блаженно закатывая глаза. Ильин тяжело переживал равнодушие Фиделя, стаскивал его с колен Федосеева и громко отчитывал:
– Кто тебя от гибели спас, дурень? Что, думаешь, он? Да он бы тебе на смертном одре стакана воды бы не подал...
– Ну уж... – возражал Федосеев.
– Или, может быть, думаешь, это он тебе жрать приносит? Не-ет! Это я о тебе забочусь! Так-то, смотри у меня!
Фидель слушал и испуганно глядел на Ильина, сморщившись и прижав к голове уши. А дождавшись, когда Ильин отвернется, тотчас прыгал на Федосеева.
И каждый раз Ильин обижался. Иногда доходило даже до того, что он не разговаривал целый день ни с Федосеевым, ни с котом.
Федосееву было его искренне жаль. Ему не была так важна любовь Фиделя, как была она важна Ильину. Он отгонял кота, шипел, делал страшные глаза, брызгал на свою одежду спиртом, но кот неизменно выбирал его, а завидев Ильина и не ожидая от него ничего, кроме упреков, стремглав уносился под батарею.
– Ну хочешь, я его побью, чтоб не лез? – спрашивал Федосеев. – Пойми, я ведь его не заманиваю. Сам.
– В том-то все и дело, – вздыхал Ильин и шел на мировую. – Может, выпьем?
– Можно, – соглашался Федосеев, и Ильин разливал, рассуждая:
– Понимаешь, животные, они ведь как бабы. Ходишь за ними, как дурак – не идут, а оттолкнешь однажды – сами липнут. Вот и у меня история одна была. Познакомился с девушкой, и не то чтобы в нее влюбился, но понравилась сильно, приударил я за ней. А ответа никакого. Что, говорю, такое, скажи сразу. Она и говорит, другого люблю, не могу, мучаюсь, разрываюсь, хотя человек ты хороший, тебя бы мне любить. Думала, мол, приспособлюсь потом, а никак. Ну никак, так и никак, и простились мы с ней спокойно. Сам знаешь, была без радостей любовь... А через какое-то время встречаю ее с этим самым любимым. Ты б видел! Маленький, хлюпенький, носом шмыгает. Думаю, может, умом взял? Ткнул в одно, в другое – пустота. Я ее потом в сторонку отвел по-дружески, спрашиваю: мне просто интересно, за что ты его полюбить могла? А она говорит: «А мне его жалко, он беспомощный такой, ничего без меня не может...» Вот так. Вот тебе и женская логика!
– Н-да, – согласился Федосеев, выпивая.
– Слушай! – озарился Ильин. – А может, и ты у него тоже жалость вызываешь... ну, с кошачьей точки зрения.
– Знаешь, очень может быть, – подтвердил Федосеев, радуясь, что тот наконец нашел для себя разгадку.
А Ильин успокоился и больше не нравоучал кота. Фидель перестал прятаться, а однажды даже потерся о его ногу. Ильин засиял и торжествующе поднял вверх палец, призывая Федосеева засвидетельствовать правильность его теории:
– Ну, что я говорил. Кошки, как бабы!
Проучившись положенное время, Федосеев сумел уговорить отца на переезд. Впрочем, от того требовались только документы на площадь, а все остальное: небольшую двухкомнатную квартирку на краю Москвы, но зато с красивым видом, спившегося, а потому сговорчивого мужичка, согласившегося из нее переехать, с трудами собранный ему ящик водки, возню с документами и т. д. и т. п. Федосеев устраивал сам.
Федосеев сильно и навсегда полюбил Москву, врос в нее, принял и понял. Он подолгу просто ходил проспектами, улицами, переулками, наугад. Он стоял в очередях и, едва улыбаясь, думал о чем-то своем, так, что стоящим сзади приходилось его подталкивать. Он любил читать про далекие улицы чужих стран, видя в их незнакомых названиях какую-то загадочность и то, чего в них не было вовсе. Он любил знойным летом сесть на электричку, выйти на какой-нибудь станции около реки, сесть под деревом на шаткую самодельную лавочку и пить пиво из уже нагревшегося пакета.
С какого-то времени Федосеев совсем перестал изменяться внешне – не толстел, не худел, не лысел... и глядя на него, нельзя было сказать, сколько ему лет.
Москва менялась намного быстрее Федосеева. Она меняла своих правителей, срываясь митингами и демонстрациями, разражалась фейерверками по праздникам, хорошела, зацветала огнями иностранных вывесок, взрывалась подложенными бомбами, что, впрочем, быстро забывалось – огни перебивали все. «Ну просто русский Нью-Йорк», – говорили друг другу люди, никогда не бывавшие там.
ЖЕНЩИНАТот памятный день, когда Федосееву исполнилось ровно сорок девять лет всей жизни, был проведен им в каких-то бессмысленных мотаниях по городу, и о своем дне рождения он вспомнил только вечером, в метро, на пути к какой-то цели, которую он забыл уже на второй остановке. Он встревожился и несколько раз даже предложил какой-то женщине сесть на свободное место, а она почему-то упорно отказывалась и уверяла, что ничего, ничего, она постоит. Федосееву стало неприятно и начало казаться, что его не воспринимают всерьез. Он сошел на следующей станции, начал подниматься пешком по стоящему эскалатору, но быстро устал, спустился и перешел на нормальный, медленно плывущий. Он подумал, что напрасно вспомнил о дне рождения и теперь, чтобы не терзаться, необходимо срочно к кому-то прийти и символически отметить, выпить несколько рюмок за то, что в этот день, ровно сорок девять лет назад, он начал свою жизнь, и чтобы какие-то друзья, которых он сможет собрать сейчас, произнесли символические тосты, славящие это событие, и чтобы желательно были еще две-три женщины, которые видят Федосеева впервые, но уже успели к нему привязаться и полюбить и поэтому тоже присоединяются. А он бы делал вид, что верит, и даже чувствовал необходимость своего существования.
Теперь Федосеев забыл почти всех женщин, которые когда-либо встречались на его пути, а иногда даже сомневался – были ли они? И только одну любовь, самую далекую и давнюю, он вспоминал ясно, больно и радостно. Он помнил каждую черточку – родинку, волосы, вьющиеся на затылке, маленький нежный шрамик, пересекающий левую бровь; помнил каждый взгляд и фразу – их было не так уж и много – они предпочитали молчать. Эта была Аня, Нюточка, ниточка, светик, стебелек солнечный, цветочек такой есть – глазки твои... Было лето – и Федосеев уже учился на последнем курсе, имел отличную зачетку и был достаточно складен и красив... но главное, в то лето он был назначен командиром бригады на студенческих отработках в колхозе... И она, чудо дивное, стояла на фоне кукурузного наследства или подсолнухов, не важно, это было что-то желтое, яркое... может быть, пшеница, не важно... она стояла с лопатой или еще с чем-то, и волосы ее, тоже желтые... нет! золотые, пронизывались светом и казались нимбом... Федосеев смотрел на нее, не в силах оторваться, и улыбался, а она тоже улыбалась и смотрела... Потом им стало неудобно, и они засмеялись.