Здравствуй, племя младое, незнакомое! - Коллектив Авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гусь начинал петь. Репертуар его был обширен – от русских народных песен до городского романса. Иногда он вставлял вдруг что-то из блатного, и странное дело – в его исполнении эти и всем нам давно знакомые песенки про вероломную и принявшую смерть-возмездие Мурку, про Лельку, что встретила на свою беду того, у которого «кепка набок и зуб золотой», наполнялись вдруг совсем иным смыслом и чувством. В них начинало звучать и жить, безошибочно находя путь к сердцу, что-то беззащитное, щемящее. Какая-то горькая, оплакивающая себя утрата и печаль открывалась вдруг в них, затертых, бездарно запетых, и когда после них Гусь тихо и распевно начинал «Степь да степь кругом», мурашки бежали по коже, сердце замирало на миг.
Необозримость, бескрайняя ширь жизни, в которой всему и вся есть, найдется место, открывались тогда каждому; сгрудившиеся вокруг Гуся цепенели, уходя в себя, в свое, и часто, очень часто дядя Коля из нашего дома, весь израненный на Отечественной, контуженный, бросался, когда кончалась песня, к Гусю, обнимал его, кашлял, вытирая слезы, и бормотал глухо: «Ну, спасибо, вот спасибо!.. Еще, еще давай!»
Иногда из соседних дворов приходили послушать Гуся грозные, известные всему Зубовскому, всему Хамовническому плацу и Чудовке Сильвер, Славка-Пушкин и Леха Басилов, вор в законе и классный, блестящий спортсмен.
Сильвер был долговяз, одноног, опирался при ходьбе на костыль, и удар этого костыля был страшен – Сильвер бил им всегда точно в грудь, резким, точно выпад шпаги, движением, мгновенно валя противника наземь, круша ребра, лишая сознания. Поговаривали, что в резиновый набалдашник его костыля заложена свинцовая шайба – может, так оно и было, кто знает! Шайба не шайба, но про коронный удар Сильвера знали все, и с ним старались не связываться, предпочитая обойти стороной или разойтись по-мирному, не доводя до стычки.
В отличие от Сильвера, с его ростом и страшным костылем, Славка-Пушкин вовсе не казался опасным. Был он мал росточком, белолиц, пухл, носик уточкой и небесно-голубые глаза. Носил пышные золотистые бакенбарды (он был яркий блондин) – за них-то, знать, и нарекли Пушкиным. Обычно добродушный и флегматично спокойный, в драке он преображался, становясь быстрым, резким и мгновенно опасным, как змея в броске. Драки, особенно если группами, стенка на стенку, он всегда начинал первым, прерывая толковище и проявляя недюжинную, поражающую изобретательность.
Помню, как в слякотный, ветреный и по-осеннему темный октябрьский вечер появилась вдруг на Крымской площади, в стороне от нового вестибюля метро «Парк культуры», внушительная компания парней с тогдашней Метростроевской. То была исконно наша территория, метростроевские явно бросили вызов, и без драки – не обойтись. Наши и чужаки стояли друг против друга, сгрудившись, толковище затягивалось, и тогда вдруг, оттеснив остальных грудью, плечом вперед пробился Пушкин, маленький, ладный, плотно сбитый, в кепочке-ленинградке и в неизменном, по тогдашней моде, белом шелковом кашне.
Он встал впереди наших, пританцовывая, и вдруг, как выстрелил, резко спросил у одного из метростроевских, безошибочно выбрав самого домашнего, тихого и явно интеллигентного:
– Ты – вор?...
Парень опешил:
– Я, собственно...
– Ах, собственно?! – взвился Пушкин и в неуловимом выпаде-броске хлестко ударил в лицо раскрытой пятерней. Мгновенно вскипела, заварилась драка, и в считанные минуты все было кончено, – метростроевские бежали.
Потом мы двинулись по Зубовскому в наш двор послушать Гуся – он обещал выйти с гитарой в тот вечер. Я шел рядом с Пушкиным и видел, каким счастливым азартом горело его лицо! Белое кашне было густо заляпано чужой кровью, а беленькое пухлое личико целехонько – словно и в драке не был, только что спровоцировав, начав ее.
Леха Басилов, не имевший, кстати сказать, никакой клички, был наособицу из всех известных в Хамовниках блатных. Он читал книжки, не пил и даже не курил и постоянно торчал на известном всей Плющихе стадионе «Красное знамя» – занимался там легкой атлетикой. К шестнадцати годам он уже имел значок мастера спорта, и когда бежал барьеры, смотреть на это стоило. Это было что-то завораживающее. Стройная, худощавая, длинноногая его фигура взмывала над перекладинами, точно подброшенная невидимой пружиной, ни один барьер никогда не был задет, а брался с явным, большим запасом. Ему прочили блестящую спортивную карьеру, но помимо легкой атлетики у Лехи была еще одна, и тайная, закрытая для всех и, видимо, очень серьезная жизнь, без бураков и «сявок».
Леха никогда не принимал участия в толковищах, в драках, вообще как будто бы не замечал всю местную шпану. И часто приезжали к нему на машине какие-то здоровые, совсем взрослые мужики, о чем-то вполголоса говорили, отозвав в сторонку. Иногда он уезжал с ними, иногда оставался, о чем-то, видно, договорившись.
У него не было и одной ходки в колонию, даже элементарного привода в наше 58-е отделение милиции, но все знали, что Леха – вор в законе, крупный и опасный вор, бандит. Никто ему никогда об этом, конечно, и слова не сказал, но все, весь наш район, знали, что это – так. Леха, как правило, все больше молчал, вообще был очень скрытен, сдержан и только, когда слушал Гуся в нашем дворе, заметно бледнел и все нервно поправлял косую свою светлую знаменитую челочку. Однажды, когда Гусь был особенно в ударе, Леха подошел вдруг к нему, склонил в поклоне голову – низко упал клинышек челки. «Спасибо, брат, – сказал он негромко. – Душа согрелась». И ушел, ушел легко своей неслышной, кошачьей походочкой, растаял в темном провале нашей арки. Таким, уходящим в арку эту, пропавшим в ней я его и запомнил, потому что с тех пор, с того вечера в нашем дворе больше ни разу его не видели, не встречались мы больше. Недавно мне сказали, что он жив-здоров и, по вполне достоверным слухам, верховодит в мафии, держащей в цепких руках несколько крупных московских спортивных школ и стадионов со всей их выручкой и прибылью. Я охотно поверил – почему нет? Леху на мелочь, все знали, никогда не тянуло.
И Леха, и Сильвер, и Славка-Пушкин были приметными, известными всем Хамовникам личностями, но не они, вовсе не они стали занимать главное место в наших душах, когда исполнилось нам по пятнадцать-шестнадцать и заколдовывала по вечерам Валькина радиола, главными стали девчонки, ну и танцы, конечно.
Девчонки – все вдруг – стали мгновенно какими-то совсем другими. Будто и не с ними играли мы еще совсем недавно в салочки, в пряталки, в «двенадцать палочек», в «штандер». В них появилось, прорезалось вдруг что-то таинственное, незнакомое и притягательное. Мы словно увидели их, прежних и таких привычных, совсем другими глазами. Они волновали, будоражили, даже сниться иногда начали и, будто чувствуя это, стали – все! – вести себя совсем по-иному. Изменились походка, взгляды, жесты, и все девчонки, точно по сговору, начали смотреть на нас, как с дальнего, незнакомого нам пока берега, куда нам ходу нет, заказано.
Когда по вечерам выходили они во двор к зовущей всех нас радиоле, это был воистину торжественный, рассчитаный на публику, на ее восхищение выход. Каждая несла себя, как подарок, как приз, который надо еще заслужить и выиграть. Мы и старались, и были галантны, церемонно приглашая, и когда под рукой вдруг оказывалась талия какой-нибудь Нинки со второго этажа, известной тебе так давно, с дошкольной еще поры, полной обидных шуточек и всяческого третирования, то это была будто уже и не Нинка вовсе, а какая-то совсем незнакомая, ранее никогда не виденная девчонка. Прямо колдовство какое-то!
Большую, очень большую власть имели они над нами и в эти летние вечера, но она мгновенно рушилась, если на танцах появлялась новенькая. Она и впрямь тут же становилась главным, единственным призом, и все мы наперебой оспаривали его друг у друга, лезли из кожи вон.
Сперва появилась Зоя, пышная блондинка с профилем, как на старинной камее, с густыми, чудесного золотого цвета волосами. Абсолютное, монопольное право на нее, на танцы и на провожания завоевал, быстро оттеснив всех остальных, Володька-Седой, и мы легко примирились с этим, тут же потеряв к Зое всякий интерес.
Потом вдруг появилась еще одна. Она была прелестна: чуть выше среднего роста, с очень складной, прямо-таки точеной фигуркой. Свежий, нежный цвет лица (про такой обычно говорят: кровь с молоком), пепельно-русые волосы и большие серые глаза. Жаль, у нее было в ту пору расхожее и совершенно не идущее к ней имя Рая. Вера или Надежда подошли бы к ней гораздо больше.
Она, похоже, была из очень небогатой семьи, потому что всегда приходила на танцы все в одном и том же голубом простеньком платье и тапочках, свежевыбеленных зубным порошком, – они курились легким дымком, когда Раечка легко двигалась в танце, кружилась и резко поворачивалась.
К ней прилепился Славка с первого этажа. Он приглашал танцевать только ее, выдержал несколько объяснений с остальными ребятами и завоевал право провожать Раечку после танцев домой.