Здравствуй, племя младое, незнакомое! - Коллектив Авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никакого издевательства, конечно, в том не было – залить все равно ведь невозможно... Палатка сгорает в считанные минуты, потушить ее нельзя, как ни пытайся. Юрка просто пошутил, все его так и поняли, в том числе и старшина, но Газибан был просто вне себя!..
Когда мы, несчастные погорельцы, собирали свои манатки и перебирались к недовольным соседям, Степа вдруг петушком налетел-наскочил на Ромодина.
– Ты зачем черпак брал, воду носил? Вон ведро лежит! – запальчиво кричал он и чуть в драку не лез.
Юрка никак не мог взять в толк, чего это Газибан так остервенился, слушал молча, вещмешок собирал. Но когда тот как последний аргумент прокричал: «Старшина велел, старшина приказал!», Ромодин понял, что Газибан, как и всегда, за начальство обиделся...
– Что ж ты, Степа, так начальство любишь? – спросил он ласково и вкрадчиво. – Начальство сегодня одно, завтра – другое, а жить с людьми надо. И – по совести... – Взял вещмешок и ушел в палатку, а Степа остался с раскрытым ртом – осмыслял...
С этим у него всегда выходило туго, поскольку был он вдобавок удивительно, настырно-упрям и совершенно неспособен пересмотреть раз и навсегда для себя усвоенное.
Вызубрив «Устав караульной службы», он, например, очень странно отреагировал на ЧП, всколыхнувшее однажды весь батальон. Один парень из нашей роты, тоже, как и Степа, из южных краев, пытался стреляться на посту... Надо полагать, что он просто сломался, не выдержал, поскольку его отделенный прямо-таки загонял несчастного. «Через день – на ремень (в караул); через два – на кухню!» А привычки-то, надо сказать, и не было, так как до этого он все время элементарно откупался от нарядов, отдавая все свои посылки, – а они были сперва очень часты – тому же отделенному. Потом посылки отчего-то приходить перестали, малина кончилась, и отделенный, младший сержант, «младшой», принялся за парня не на шутку. Тот не вылезал из нарядов, исхудал, стал нехорошо молчалив и однажды злой полярной ночью, стоя на самом глухом посту, пустил себе пулю в предплечье из СКС.[7]
Может, он и впрямь хотел застрелиться, да, видно, струхнул и передумал в последний момент... Кому жизнь недорога?
Его увезли в госпиталь, было следствие, приезжала специальная комиссия... Комбат наш ходил черный – плакали ожидаемые им со дня на день подполковничьи звездочки.
Следователю наш самострелыцик заявил, струхнув, что карабин, дескать, выстрелил сам, когда он нечаянно уронил его. Никто, конечно, не поверил. Карабин швыряли, бросали всяко – самопроизвольно он, понятное дело, не стрелял, но дело все же замяли, спустили на тормозах...
Пока несчастный был в госпитале, батальон живо обсуждал происшедшее. Все, в общем-то, жалели парня и осуждали «младшого», хотели даже «темную» сделать. Степа же однажды, присутствуя при такой беседе, вдруг заявил:
– По «Уставу» не положено... Стрелять можно только, когда есть угроза посту или жизни часового. И только после предупреждения...
Все ошеломленно выпялились на «уставника». Повисла пауза – долгая, нехорошая... Потом Ромодин тихо спросил:
– Ты что, Степа, сдурел?... Не понимаешь, что произошло и почему он стрелялся?
– Не положено, – твердил Газибан, сжав рот в куриную гузку.
«Ах, не положено!» взвились, не выдержав, земляки потерпевшего...
Побили бы, как пить дать, и крепко, не вмешайся тот же Ромодин.
– Не троньте его! – прикрикнул он и загородил своей здоровенной спиной Степу, как стенкой. – Он и так, похоже, облик человеческий потерял, один «Устав» в башке остался...
Сомневаюсь, что Газибан понял его как надо и был благодарен, поскольку потом целый вечер он еще долго пытался втолковать Ромодину, что тот не прав, что «Устав»... Вязался и вязался, зудел и зудел, и Юрка, не выдержав, послал в конце концов Степу очень далеко, дальше его Гагаузии.
Вечером он долго кряхтел, ворочался на своей койке, рядом со мной, стреляя пружинами... Наконец я не выдержал:
– Ты что, Юра?
– Не могу понять, – глухо сказал он после длинной паузы. – Он что, вовсе дурак или только прикидывается? «Устав», «Устав», заладил, как попка...
Я попытался было ему втолковать, что бывают разные «закидоны» у людей, изгибы сознания, но, видимо, не преуспел.
– Изгибы изгибами, но соображать-то надо, – упрямо твердил Ромодин. – И совесть иметь...
– Я про нее от тебя не в первый раз слышу, – живо откликнулся я. – Ты ее как, вообще, понимаешь, совесть?
Ромодин долго молчал, не откликался... Потом вдруг сказал:
– Пойдем в умывалку, покурим... Эк, какой разговор затеял! Про совесть ему объясни...
Мы тихонько слезли со своего второго яруса, сунули босые ноги в сапоги, накинули на исподнее шинели, взяв их с длинной вешалки возле тумбочки дневального (тот лишь скучно глянул на нас), и пошли в умывалку.
Закурили... Я ждал. Ромодин в три затяжки прикончил «Погарскую» (нам их иногда вместо махорки давали... Дрянь, надо сказать, курево!), засмолил вторую. Заговорил наконец...
– Вот ты говоришь, совесть... Да как же без нее?! Все порушится, никакого закона меж людей не станет, и будут они, как волки, – кто сильнее, тот и прав. Начнут друг дружке глотку рвать и ни о чем не думать.
– Это почему же? – намеренно подзуживал я, расшевеливая обычно немногословного Ромодина. Очень интересно мне стало, что он и впрямь о совести думает, как ее понимает. – Вон часто говорят, что совесть в человеке от Бога...
– От Бога, не от Бога, не знаю, – проворчал Ромодин. – Я и в церкви-то ни разу не стоял, у нас в деревне ее не было... Крещеный, это правда, мать говорила. В соседнее село специально возили... Но только про совесть я понял, когда еще сопливым мальцом был. Случай помог да сосед наш покойный, дядя Миша, светлая ему память!
– Какой случай, Юра?
– Да простой, ничего особенного... Загоняли мы как-то, когда в «чижа» играли, одного мальчонку. Никак, бедный, отмаяться не мог... Уж и плакал, и просил: «Ребята, отпустите, завтра отмаюсь!», а мы все никак: «Сперва отмайся, потом пойдешь!», – и все... Я, помнится, так и вообще, когда он в последний раз «чижа» в кон кидал, так нарочно зафитилил, отбил – в самую крапиву! А он босый, да и штанишки – одно название, дыра на дыре... Попробуй-ка, слазь в такой вот лопатине[8] в крапиву-то! Он снова – в слезы, а нам, дуракам, смех... «Майся!» – кричим, радуемся... По сю пору стыдно.
– Ну и что? К чему ты гнешь-то?
– А к тому... Дядя Миша как раз мимо шел. Постоял, посмотрел... Потом меня подозвал, взял за ухо, не больно, правда, и в сторонку отвел. «Как же тебе не стыдно, Юрка? – говорит. – Ведь он плачет, извелся весь, а вы изгаляетесь... Совесть иметь надо». Я было сперва заартачился: «А что, мол, такое, совесть эта? Кто ее видел?»
– Никто не видел, – говорит. – Она – внутри, и коли есть – ты человек, а нету... Образ человеческий потеряешь, одна видимость от него будет, и с людьми, как надо, жить не сможешь, один в конце концов останешься, а это – не мед...
Вот так мне раз и навсегда про совесть объяснили, на всю жизнь запомнил.
– Ну а Степа наш?... Газибан? Он-то почему такой?
– Что – Степа?... Может, ему никто ни разу не объяснил как надо. Или внутри у него что-то не так, порча какая-то... Интересно – сам спроси, хоть завтра. И вообще, пойдем, спать надо... Хватит лясы точить – время позднее.
Я и спросил... Утром, после развода, пожертвовав бесценным получасовым перекуром, незамедлительно отправился к Газибану на конюшню – благо недалеко было.
Ладная Степина фигурка сновала у денников... Выгребал, чистил, собирался корм задавать. Я вызвал его на улицу. Закурили...
– Чего пришел-то? – не выдержал наконец он. – Чего надо?
– Хочу, Степа, понять, – пошел я напрямик, – отчего ты такой?
– Какой?
– Такой – немазаный, сухой... «Устав» понимаешь, а людей нет... Начальство тебе весь белый свет застило – кроме него, похоже, и не видишь никого. Вон Ромодин говорит, что просто у тебя совести нету... Ты как, кстати, ее понимаешь? Она – от Бога? Или как?
Степа наконец, кажется, уразумел, чего я от него добиваюсь... Понял – и взбеленился, закусил удила, «понес по кочкам».
– Совесть?... Какая совесть? Ты ее мне давал, что пришел спрашивать? Начальство – понимаю; приказ – понимаю, а совесть вашу... Делать вам с Ромодиным нечего, вяжетесь к людям. «От Бога!..» Бог – высоко (он кивнул на низкое северное небо), Его никто не видел, а начальство – всегда здесь, на земле, рядом, и ему подчиняться положено, понял?! Так вся жизнь устроена, что в армии, что на «гражданке». Я так всегда жил и жить буду, и не лезьте больше ко мне, а то ротному скажу... Он вам покажет совесть!
И с тем в конюшню рванул, дверью зло хлопнул. Поговорили, называется...
Вечером я рассказал Ромодину про мою неудавшуюся беседу с Газибаном. «Зверок», – сказал он, по-северному отвердив произношение, поменяв «ё» на «о»... «Зверок, и больше ничего... Я же говорил – порча внутри. Какой с него спрос?... Ты не лезь к нему больше».