Собрание сочинений в 4 томах. Том 1. Вечерний звон - Николай Вирта
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Известная тамбовская барыня, статс-дама Нарышкина, в очередном письме своему давнему приятелю Константину Петровичу Победоносцеву упомянула о бабке, обладавшей чудесным даром лечения старинными народными средствами. Победоносцев, зная, что его бывший воспитанник, а ныне император Николай, мучается головными болями от удара шашкой, полученного в Японии, насторожился. Профессора не помогали царю: быть может, поможет народный лекарь? Он написал тамбовскому архиерею, требуя точных сведений. Архиерей дал Фетинье отличную рекомендацию.
Вслед за тем в Тамбов прибыло спешное распоряжение: тамбовскому архиерею прибыть незамедлительно в Петербург вместе с бабкой.
Когда Фетинья узнала, куда она вознеслась, ее чуть не хватил кондрашка. Она побежала к Луке Лукичу (были у них какие-то дела в молодости). Лука Лукич сказал, что думать тут нечего, ехать надо, и заставил бабку дать перед иконой клятву, что, если в самом деле Фетинья достигнет царских палат, она упросит государя принять и выслушать Луку Лукича.
— Я вслед за тобой поеду к Питер, — сказал Лука Лукич. — Ты разыщи меня на постоялом дворе. — Он подробно рассказал Фетинье, где она сможет найти его в столице. — Ежели миру поможешь, за нами дело не станет, понятно?
Глаза Фетиньи блеснули: деньги она любила.
— Сочтемся, — проговорила она смиренно.
— А не сделаешь по-моему, со света тебя сживу, попа на тебя натравлю…
В селе пустили слух, что бабку снова вызвали к кому-то в Тамбов.
Тем же вечером Лука Лукич послал Петра к Викентию: пришел бы, дескать, после ужина на погост — есть о чем поговорить.
У попа и Луки Лукича установился обычай: как только после вешних вод подсохнет земля, сходиться на кладбище, уединяться там и предаваться сердечным беседам.
6Кладбище! Вот единственное, что украшало Дворики.
Вынесенное далеко за околицу, окруженное валом, поросшим мелким кустарником, оно занимало огромную площадь.
Тут нашли последний приют забитые кнутами Улусовых, растерзанные их собаками и множество других, вечно голодных, вечно несчастных, вечно усталых.
Все кладбище заросло сиренью. Трудно пробраться через нее. Лука Лукич бахвалился, что сирень — его дело, что первый куст посажен им, а в каком году, этого он уже не помнит.
Боже мой, что делалось здесь в весеннюю пору, когда расцветала сирень! Все вокруг было пропитано чудесными ароматами, дышалось тогда легко, и сладко кружилась голова — от запаха ли сирени, от весеннего ли воздуха, от зеленей ли, ковром раскинувшихся вокруг и до самого горизонта.
В мае сюда прилетали соловьи и в теплые ночи такую заводили трель, что хоть до рассвета не спи — слушай, вздыхай, вспоминай молодые годы. В эту сиреневую пору в поздние часы на кладбище собиралась молодежь. Она не боялась ни мертвецов, ни Луки Лукича: он частенько ночевал в кладбищенской сторожке. Впрочем, он не был против того, чтобы ночные гуляки целовали девок на могильных холмах.
— Нехай целуются, — говаривал он, — нехай милуются, от того покойникам хуже не будет! Нехай любятся — все равно и им не миновать земляного терема, тесового гроба.
Луна сияла над сторожкой, заливая кладбище ровным светом, где-то вдали слышались смех, приглушенный разговор.
— Хорошо тут, Лука Лукич! — начинал разговор Викентий. — Люблю я этот уголок.
— Э-эх, батюшка, сколько тут жизней зачалось и сколько кончилось, боже праведный! А я вот, старый колдун, никак не помру. Во мне самом иной раз по веснам хмель бродит. Забегает одна солдатка… «Я, — говорит, — Лука Лукич, больно люблю слушать соловьев…» Ну, послушает птичек, понюхает сирень, оно и того… И мне на пользу, и ей утеха.
Лука Лукич хохотал во всю глотку, и тихо смеялся Викентий.
— Эххе-хе! Сирень, отец Викентий, колдовское растение. Я первый-то куст заколдовал, чтобы дух от нее шел скоромный. А я скоромный человек, батюшка, все скоромное люблю, чего греха таить. Сколько я этого мяса — коровьего, бараньего, свиного и бабьего сожрал, того счесть невозможно! Ей богу, я бы еще годков сто пожил. Ты, батюшка, помолись богу, ты ему скажи, чтобы не спешил меня к себе призывать, мало ли у него там стариков?
Викентий улыбался, слушая друга, а тот смеялся, показывая огромные желтые зубы, все здоровые и целые.
Ночью Лука Лукич пускал на кладбище всех, — ходи сюда, тесно прижавшись к милой.
Богу мила молодость, — он посылает на землю призрачный лунный свет, в котором ничего толком не увидишь, он посылает ветерок, чтобы шуршал в сиреневых кустах и заглушал горячий шепот.
И бродил по кладбищу Лука Лукич — огромный, в белой посконной рубахе до колен, с седоватой бородой, с голым черепом, желтолицый. Все у него крупно: и нос, и глаза, и надбровные дуги, и брови, и толстые уши, и бескровные губы.
Он неслышно ходил меж могильных холмов и тихо посмеивался, а закончив обход, возвращался к сторожке, долго сидел на скамье, слушал, что ему доносил ветер, и загадочная улыбка ползла по его губам.
А над ним — аромат сирени и теплое звездное небо…
В описываемый вечер друзья засиделись на погосте. Разговор шел только об одном: набравшись смелости, предстать ли Луке Лукичу перед царем? Что сказать ему о горестях мужицкого мира? Какими словами поведать о том, как ждет народ милости насчет земли и правов?
После неторопливых суждений, после того, как было обдумано каждое слово, которое Лука Лукич вымолвит государю, после долгих минут молчания, сознавая всю важность решения, Викентий дал своему другу доброе напутствие.
Они разошлись, заслышав удары колокола.
7Двориковская церковь стояла на Большом порядке, на площади, рядом со школой, пожарным сараем и общественным амбаром.
Обшитая тесом, выкрашенная желтой краской, она была увенчана пятью куполами. Некогда звезды украшали их, но золото с них облезло, и купола были покрыты ржавыми пятнами. Кресты уже давно не золотились, колоколов было мало, а самый большой однажды упал — сгнила балка, на которой он висел.
Давно поговаривали в Двориках о постройке новой церкви: слишком уж ветх был храм. Крыша протекала и грозила обвалом, сырость портила иконостас и стенную роспись, краска на иконах потрескалась и лупилась; в ливни дождевые капли падали на престол, сквозь прорехи в крыше залетали голуби; стрижи носились под куполом с веселыми криками.
Все здесь было до крайности бедно: и алтарь, и старый, залитый воском ковер на амвоне, и полинявший занавес на царских вратах, и Евангелие неведомо как держалось в тяжелом переплете.
Церковь плохо освещалась: церковный староста, он же лавочник Иван Павлович, был на расходы скупенек.
Как и обычно, к ранней обедне пришли Лука Лукич и Петр Сторожевы, Фрол Баев, Аксинья Хрипучка, пастух Илюха Чоба и несколько согбенных старух и стариков.
В полумраке выделялась огромная фигура Луки Лукича, он словно подпирал низкие церковные своды могучими плечами. Рядом с ним стоял угрюмый Петр с черными горящими глазами, меднолицый, скуластый и жилистый, весь точно из железа.
Викентий возжег в алтаре свечи, накинул епитрахиль и старенькую ризу, надел скуфейку. Молящиеся слышали в алтаре шорох и шаги, и души их наполнялись чем-то размягчающим, исходящим от алтаря. Казалось им в ту минуту, что и свечи начинали гореть по-иному: пламя их, колеблющееся от проникающего сквозь щели ветерка, становилось спокойным, более ярким; и иконы оживали; и церковь маленькая, хилая, утопающая в полумраке, вдруг как бы превращалась в новую, высокую, богатую; храм блистал, залитый огнями, клубы дыма от кадильницы плыли ввысь, голоса священника и псаломщика казались далекими-далекими… Уходили горести, обиды, черные думы, и как будто не было здесь богатых и бедных: всех равняла одна вера; и думалось молящимся, что мир царит во всем мире и во всех сердцах.
Огромные причудливые тени появлялись на стенах и исчезали, все гуще становился кадильный дым, все дальше уходили отсюда скорби бренной жизни, и ближе становилась жизнь, где несть печали и воздыханий… Молились люди о покойных матерях и отцах, о детях, о братьях сестрах, молились за друзой и врагов: «Простите им согрешенное пред нами!» — и прощали, прощали эти плачущие, размякшие души! Просили люди у господа кусок хлеба на сегодня, — но будет ли он? Подастся ли? Шептала что-то Аксинья, выпрашивала у божьей матери милости для себя, для Листрата, для мужа, для всех людей.
— Господи, по-оми-луй! — пел псаломщик.
«Кого помилуй? Как так помилуй? — думал Лука Лукич. — Помилуй их, они враз все разворуют!»
Неведомо о чем молился Иван Павлович. Да и молился ли? Глаза его бегали по церкви: там свечку бы притушить, святой не очень важный, и половины свечки ему хватит, там лампада потухла, надо бы зажечь — все-таки божья матерь.