Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947 - Гельмут Бон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, я тотчас встал и отправился на кухню, чтобы еще раз проверить количество продуктов, выделенных для питания девяноста человек в течение трех дней.
Конечно, Шински ошибся в расчетах. Само собой разумеется, не в нашу пользу!
И конечно, кто-то другой сбил весы, а не он.
— Выстави, пожалуйста, хотя бы весы ровнее! — говорю я ему.
Все это так обременительно. Но и этим приходится заниматься, и поэтому я совсем не сержусь из-за бессонной ночи.
Однако именно этому дню суждено было стать тем днем, которого я больше всего стыжусь в своей жизни.
В колхозе «Давыдово» нам предстояло напряженно поработать, чтобы вспахать плугом землю. Уже конец мая, а невспаханным полям нет числа. Но в колхозе нет ни тракторов, ни лошадей. В плуги должны впрячься люди. Военнопленные, некоторые в деревянных башмаках, остриженные наголо и многие до крайности истощенные.
И только я, бригадир — тоже военнопленный, — был более или менее сыт.
Но я отвечаю за то, чтобы поля были вспаханы.
— До тех пор, пока работа не будет сделана, никто не уйдет с поля, чтобы отдохнуть в сарае!
О чем могут думать люди, впряженные в плуги?
Они не думают: «В том, что нет тракторов и лошадей, виновата война и этот проклятый Гитлер!»
Они думают так же, как и я: «Людей запрягали в ярмо только во времена античного рабства!»
Но те, которые тянут плуги, думают также: «А наш бригадир — надсмотрщик над рабами! Мы все острижены наголо, а бригадир может носить длинные волосы. Бригадир, если захочет, может сожрать вторую порцию супа. Кстати, а где же этот пес?»
Я неподвижно стою на вершине холма на краю этого проклятого поля.
Да, на мне сапоги, которые издали выглядят как настоящие сапоги для верховой езды.
Я не произношу ни слова.
Отсюда мне даже не видно, когда плуги должны поворачивать на краю поля.
Я стою неподвижно в течение нескольких часов.
Я думаю: «Вот как низко я пал! Барский надсмотрщик на кровавой пашне!»
Но если не я буду стоять здесь, то это сделает кто-то другой. Какой-нибудь Антон, которому доставляет радость мучить людей. Или тот, кто будет издеваться над несчастными, читая им нотации об искуплении вины.
И хотя у меня нет хороших сапог для верховой езды, но, даже если бы они у меня и были, я бы сказал себе: это лучше, чем если бы русский отнес их на черный рынок.
Что было бы, если бы бригадиры из солидарности с другими военнопленными ходили в лохмотьях и деревянных башмаках? Тогда они ничего не смогли бы выбить из русских для своих бригад. По одежке встречают! Особенно в социалистической России! А что касается второй миски супа? Боже мой, какой же военнопленный, будучи трижды дистрофиком и находясь на краю гибели, откажется от лишней миски супа!
Нет, нет, все имеет две стороны!
Но какое кому дело до того, что эти мои размышления верны? Ведь это верно, что я на самом деле пал так низко. Разве не это выражают их взгляды, когда, закончив очередную борозду, они останавливаются передо мной?
Нет, я не собираюсь помогать им разворачивать плуги. Они не должны думать, что я домогаюсь их дружбы. Я продолжаю неподвижно стоять на своем месте. Нам надо просто пережить все это!
Неужели я действительно такой жесткий, каким хочу казаться в их глазах? Нет, я форменным образом разрываюсь на части. Меня словно перемалывают огромные жернова. Мысли людей, запряженных в плуг, не позволяют мне хладнокровно стоять на месте. Я срываюсь с места и несколько минут иду рядом с ними. Они не имеют ничего лично против меня. Но им надо хотя бы немного передохнуть. А мне приходится подгонять их:
— Так, а теперь за работу!
И я говорю это с тяжелым сердцем.
Вечером колонна устало плетется вдоль леса в деревню. Мне хочется услышать хоть какую-то реакцию с их стороны.
— Они ничего не имеют против тебя лично! — говорит мне один давний знакомый, который целый день тоже таскал плуг. — Многое можно скрыть, но только не то, каков человек на самом деле, негодяй или приличный человек.
Его слова придают мне новые силы. И на следующий день я решаю сделать что-нибудь особенное. Мне поручено бороновать поля с двумя группами пленных.
— Перерыв! — кричу я пленным, когда замечаю, что они уже совсем выбились из сил.
— Бригадир! — орет конвоир с франтоватыми усиками. — Бригадир! — Он яростно размахивает автоматом. — Почему перерыв?!
Собственно говоря, наша работа его совершенно не касается. Но этот загорелый сын России с раскосыми глазами крайне раздражен.
Я не собираюсь бежать к нему со всех ног, не торопясь, я шагаю через все поле.
— Перерыв пять минут! — настаиваю я.
У конвоира с раскосыми глазами на губах выступает пена. Конечно, ему запрещено стрелять в нас. Но кто его знает, на что способен этот охваченный яростью дьявол!
За этими препирательствами и моим хождением взад и вперед незаметно проходят пять минут перерыва.
Я очень рад, когда через несколько дней все девяносто человек снова возвращаются в лагерь.
Дорога проходит по холмистой местности, то взбегая на вершину холма, то спускаясь в долину. На одном из живописных лугов пасется стадо коров. Вот было бы здорово, если хотя бы разок получить стакан молока!
Узкая тропинка вьется среди болотных кочек.
На обочине шоссе нам попадается рама от сгоревшего немецкого грузовика. В свое время немецкие войска дошли даже до этого озера и были остановлены близ Осташкова.
Глава 22
Нас с Куртом вскоре посвятили и в другие дела актива.
— Послушайте меня, вы оба! — говорит Ганс и отводит нас в сторону.
После капитуляции Германии в активе царит большое оживление, у него значительно прибавилось работы. Во всех бараках были организованы дискуссии.
— Нам нужно выяснить мнение военнопленных о сложившемся положении, — сказал Ганс. — Как положительное, так и отрицательное!
Я сижу за занавеской в шестом бараке, где я сам когда-то жил, и стенографирую то, что говорят военнопленные Майер и Шульце о настроениях после капитуляции.
— Почему в этот раз мир будет лучше, чем в 1918 году?
— Потому что в этот раз за столом переговоров будет сидеть прогрессивный Советский Союз.
— Главное, чтобы они поскорее отпустили нас домой!
Я записываю каждое слово. А Ганс, который ведет дискуссию, всякий раз спрашивает, если кто-то выскажет свое мнение:
— Скажи-ка еще раз, как тебя зовут?
— Майер, Конрад, — слышу я. В скобках я помечаю — Майер Конрад.
Рядом со мной за занавеской, где я веду записи, стоит раздатчик пищи шестого барака.
— Как звали последнего? — тихо спрашиваю я его.
— Шульце, Фердинанд, — шепчет он мне в ухо. Какое-никакое, а все-таки занятие.
Но когда я еще раз просматриваю протокол, который попадет к Борисову, и вставляю кое-где пропущенные слова, так как не успевал все записывать, то вдруг осознаю, что эта моя работа может иметь первостепенное значение.
— Там было значительно больше негативных высказываний! — говорит Ганс, когда я отдаю ему протокол.
— Но ты же не собираешься брать с собой все? — возражаю я.
— Вот этого вычеркни! — говорит Ганс.
Мы оба очень серьезны, когда я вычеркиваю из протокола мнение военнопленного Пирвица, Якоба. А он, в частности, заявил: «Ведь после капитуляции Гитлер уже больше не может быть виноват в том, что нам не разрешается писать домой письма».
— А разве он не прав? — уточняю я.
— Да, если бы дело было только в этом! — тихо говорит Ганс. — Но Пирвиц очень порядочный человек! Я не хочу, чтобы у него были трудности из-за Борисова.
Позже я говорил с Куртом о том, как я составлял протокол в шестом бараке и как потом вместе с Гансом исправлял его.
— Представь себе, — сказал я ему, — я, по крайней мере, могу стенографировать и успеваю почти все записать во время дискуссий. Но другие, кто не успевает записывать высказывания военнопленных, пишут потом, что им заблагорассудится!
Курт был того же мнения. В дальнейшем мы вообще перестали записывать высказывания пленных во время дискуссий, которые актив устраивал в бараках, чтобы выяснить для Борисова, что думали пленные по тому или иному вопросу.
В конце концов мы вообще перестали ходить с Гансом в бараки. Мы нашли себе маленькую каморку, в которой тихонько сидели, как сельские пасторы, которые сочиняют вдали от мирской суеты воскресные проповеди. Тема очередной дискуссии звучала так: «Что думают военнопленные о передаче Кёнигсберга Советскому Союзу?»
Мы с Куртом сочиняли положительные высказывания пленных по рецепту: «Чем сумасброднее, тем лучше!»
При написании негативных высказываний мы просто прислушивались к тому, что нам подсказывало собственное сердце: «Советский Союз ведет себя точно так же, как и другие империалистические разбойники!»