Собрание сочинений. Том 6 - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глашатай правды был опаснейшей фигурой для фашистской нечисти. Весь мир слушал голос Горького, миллионы людей верили ему и шли за ним. Горький погиб накануне той гигантской борьбы, неизбежность которой сознавал отлично, пал как первая жертва войны, уже исподволь начавшейся.
Гениальный писатель, замечательный пропагандист, первоклассный организатор, мудрый учитель молодежи и во всех своих начинаниях вдохновенный патриот, Алексей Максимович был во многих чертах натуры своей как бы предшественником тех совершенных, гармоничных людей, которых даст эпоха завершенного коммунизма.
Это был человек удивительный не только тем, что он свершил, но еще и тем, что он мог свершить.
Это был богатырь, которому, чтобы проявить себя, мало одной человеческой жизни, и он заранее готовил себе продление бытия своими книгами, учениками, общественными замыслами, идеями и предчувствиями.
Уйдя от нас, Алексей Максимович не закончил горьковский период советской литературы, а лишь начал его вторую часть.
В ближайшие годы мы узнаем Горького — автора писем, и образ его сверкнет новыми гранями, обогатится новыми красками. Мы увидим во всей сложности жизнь писателя социалистического общества, писателя-строителя, гениального «инженера человеческих душ» в атмосфере его лаборатории.
Создавать человеческую душу, формировать сознание, чувства и характер своих современников любыми средствами искусства, от фельетона до романа, от статьи до обозрения, от хроники русской жизни, как «Жизнь Клима Самгина», до письма, адресованного школьнику, — означало для Горького жить.
Однажды он сказал:
— Прежде чем начать писать, я всегда задаю себе три вопроса: что я хочу написать, как написать и для чего написать.
Не в пример другим, он не был способен писать «для себя», жить в воображаемом мире, вне связи с миром действительности, писать лишь для того, чтобы «выражать» себя. Горький по складу своей натуры был агитатором. Все написанное им было действием, и невозможно, немыслимо представить себе Горького затворником, сочинителем произведений, рассчитанных на любителя.
Вести за собой, преображать, перестраивать, обогащать, совершенствовать — вот что лежало в основе горьковского отношения к искусству.
Писателя такого размаха и такой хозяйской складки история дала нам впервые.
Будем же, каждый по своим силам, продолжать, начатое Горьким созидание великой, славной и, главное, совершенно новой по своему отношению к читателю советской литературы, основная задача которой — борьба за коммунизм, за коммунистическую мораль, за уничтожение капиталистических пережитков, борьба за цельного, гармонического человека коммунизма.
1948–1951
К. А. Тренев
Я познакомится с К. А. Треневым примерно в 1929–1930 годах, в пору, когда на сцене Малого театра шла, всегда с неизменным успехом, его «Любовь Яровая».
Торжество этой пьесы не знало примеров. Она резко выделялась среди всех других, шедших одновременно с нею, кристальной правдивостью и простотой. Ничего искусственного, надуманного, рассчитанного на эффект, заразительный оптимизм, вера в будущее и отличнейший, богатый, пластический язык, покоряющий своей непринужденной свободой.
В те годы не было театра, которого бы не привлекла постановка пьесы К. А. Тренева. Кстати сказать, она была первой русской пьесой советского времени, прошедшей в национальных театрах. До К. Тренева национальные театры ставили — да и то не часто — лишь дореволюционные пьесы А. М. Горького.
Несмотря на свой огромный успех и быстро выросшую популярность, Константин Андреевич держался исключительно скромно, иной раз казалось — робко. Но он не был робок от природы. Когда обстоятельства того требовали, Константин Андреевич, не обладавший красноречием и не очень любивший публично выступать, превратился в непримиримого бойца. Мне вспоминается сейчас одно из его выступлений по вопросам театра перед рапповской аудиторией. Сколько же уничтожающей иронии и блестящего юмора было в его речи!
Тренев почти не прибегал к цитатам и не пытался теоретизировать, он наотмашь бил простыми доводами здравого смысла. И это действовало. Но гораздо больше, чем выступать, любил он «возиться» с людьми. Кабинет его всегда был положительно забит рукописями начинающих, и очень часто Тренев-рецензент превращался в ходатая по делам подшефного новичка.
У всех нас, работников Правления сначала Оргкомитета по созыву съезда писателей, а потом членов Правления Союза советских писателей, Константин Андреевич остался в памяти как неутомимый, настойчивый и необычайно упорный защитник чужих судеб.
Он любил входить в комиссии, охотно участвовал в писательских делегациях в правительственные органы, безропотно выполнял любые поручения Союза — все для того, чтобы иметь лишнюю возможность за кого-то замолвить слово, продвинуть чей-то вопрос, помочь кому-то.
Эти качества его души особенно сказались в дни Отечественной войны, когда ему пришлось опекать коллектив писательских семей, эвакуированных в город Чистополь на Каме. В суровую зиму 1941–1942 годов он, уже пожилой человек с расшатанным здоровьем, ходил на вывозку дров с реки, участвовал в субботниках, ездил в Казань и Москву за продовольствием для писательских детей, занимался жилищными делами писателей, а затем увлекся и местными делами — хлопотал о чем-то для Чистопольского краеведческого музея, для городской библиотеки, захаживал на завод, эвакуированный из Москвы, и уже мечтал о заводском лектории, о разъездах — по району — писательских бригад…
Только писать, жить в мире своих личных писательских дел ему было неинтересно. И когда не находилось ничего, чему бы можно было отдать энергию, он начинал хандрить. Жить и строить! Вот что увлекало его всегда.
…В декабре 1944 года мы ехали с Константином Андреевичем в Крым.
Уныло и бедственно выглядели после нашествия немцев места, которые мы проезжали. Трудно было иной раз даже угадать, что стояло тут раньше — село ли, станция, — до того однообразно выглядели развалины и пожарища. К удивлению пассажиров нашего вагона, Константин Андреевич с одного взгляда узнавал развалины любой станции и не ошибался ни разу. Добрых пятьдесят лет ездил он по этой дороге с Дона, Украины и Крыма на север, — как было не запомнить!
Но он к тому же помнил не только названия, но и расстояния между станциями, знал, где есть телеграф, где висит почтовый ящик. И вот сейчас, когда у проводника не было расписания поездов, все пассажиры бегали в наше купе осведомляться, скоро ли будет большая станция, где бы удалось пообедать в буфете.
Они стучались к нам даже глубокой ночью, и если Константин Андреевич спал, его все равно будили и, краснея и извиняясь, просили дать нужную справку.
Высокая, сутулая, когда-то, должно быть, сильная фигура К. А. Тренева все время маячила в коридоре вагона. Пассажиры не оставляли его в покое. Он рассказывал им историю проезжаемых мест, — а за окном шла его любимая Украина, — вспоминал пережитые на этом пути встречи, а то наваливался на кого-нибудь с расспросами о делах сегодняшних, удивляя разнообразием своих интересов. Заглаза все пассажиры уже запросто называли его «отцом».
Но вот поезд наш стал приближаться к Харькову, и Константин Андреевич, к общему удивлению, стал чего-то нервничать и — что было еще необъяснимее — справляться у всех, который час, не опаздывает ли наш поезд и далеко ли до самого Харькова.
Беспокойство его было настолько заметно, что пассажиры нашего вагона, уже сдружившиеся с Москвы, стали шумливо посмеиваться.
— Вот тебе и знаток! — говорили они. — Что же это? То было все на свете знал, а то вдруг решительно все забыл! С чего бы это?
Константин Андреевич смущенно отшучивался, не отходя от окна и пристально всматриваясь в пролетавшую за окном степь. Сутулясь, как всегда перед веселым рассказом, он сказал якобы смущенно и виновато, но и с хитринкой:
— Имение тут у меня, под самым Харьковом. Хочется поглядеть, как оно тут, после войны…
Кое-кто сразу поверил, что это так.
— И большое? — сочувственно спросили его.
— Да, приличное, — все так же смущенно отвечал Тренев.
— И что же, советская власть не могла сделать исключение и оставить его вам пожизненно?
— Да она, собственно говоря, и не отбирала его у меня…
— Так что оно и сейчас ваше?
— Да вроде как мое… — отвечал он, каждым своим ответом только усложняя и запутывая вопрос.
Но большинство, конечно, сразу поняло, что Константин Андреевич плутует, и набросилось на него:
— Да какое у вас там имение!.. Вы же, слава богу, сталинский лауреат, а не помещик, и не купец, и не кулак!.. Рассказывайте всерьез!
— А вот тем не менее собственник. Не только было имение, но оно и сейчас мое, и навеки моим останется, — теперь уже серьезно сказал Константин Андреевич.