Собрание сочинений. Том 6 - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его песню «Солнце всходит и заходит» запела вся Россия Его «Буревестника», «Песню о Соколе» знали наизусть даже не умеющие читать, персонажи его пьесы «На дне» сразу же стали нарицательными, а величественное изречение: «Человек — это звучит гордо», стало народною поговоркой.
Горький был великим деятелем русской культуры. Его жизненный путь — сам по себе произведение необычайной силы и значения. В его натуре было что-то ломоносовское. Вырос, победив все препятствия, герой народа, и каждый видел в нем собственные силы и собственные пути. «Вот каким может быть наш простой русский мастеровой!» — думал тогда любой представитель «низов», любя и уважая Горького за то, что тот прославил своей жизнью рабочий класс и доказал талант народа.
В то время, когда на широкую творческую дорогу выходил молодой Горький, другой гениальный самородок, певец Шаляпин, тоже возбуждал общее внимание. Великий певец и несравненный артист, он удивлял и поражал окружающих своим барством. Это был представитель «низов», дорвавшийся до «красивой» и сытой жизни и сумевший показать, что и пролетарий тоже способен ценить дорогие вина и тончайшие шелка. Шаляпин был в самом прямом и грустном смысле выходцем из пролетарской среды. Он вышел из народа, чтобы не возвращаться к нему.
Горький же никогда не отрывался от народа и никогда не уходил к барской жизни, до конца дней своих оставаясь не знающим отдыха, самоотверженным народным работником. У Горького были поистине золотые руки пролетария.
Когда горьковская повесть «Мать» была переведена на все западные языки, Россия могла сказать себе, что дала человечеству первого подлинного писателя-пролетария, первого международного писателя для рабочих.
Я прочел ее лет одиннадцати и долгое время был уверен, что она «списана» с матери известного в Баку и Тифлисе большевика Петра Монтина, в доме которого в Нахаловке мы одно время жили с отцом, и мнение это, я помню, многими разделялось — так похожа была жизнь семьи Монтиных на описанную Горьким по нижегородскому материалу. А в Баку я слышал о том, что материалом для повести «Мать» послужила Горькому история одной рабочей семьи на Баилове (окраина Баку), с которой А. М. Горький был связан тесной дружбой. Это объяснялось типичностью темы «Матери» для революционных рабочих семей, тем, что она была характерна для эпохи и ярко выражала думы революционных отцов и детей начала XX века.
Подобной популярности никто еще не завоевывал до Горького.
Нет, положительно, ни одного талантливого человека в России, пишущего во имя народного будущего или вышедшего из народа, чья бы судьба шла вдали от горьковского влияния. Он «крестный отец» почти всех начинающих. Матрос Новиков-Прибой, крестьянин Иван Вольнов, научный работник Михаил Пришвин, врач Вересаев, учитель Константин Тренев обязаны ему своими первыми шагами в литературе. Но не одни молодые были ему многим обязаны.
Куприн обращается к Горькому за помощью, когда ему не удается окончание его знаменитого впоследствии «Поединка», и Горький срочно собирает «консилиум» из Л. Андреева, Елпатьевского и уж не помню кого еще, и все они пишут несколько вариантов окончания. Автор остановился на горьковском варианте, и с этим окончанием повесть печатается и до сих пор.
— А сколько я стихов дописал Скитальцу, это и вспомнить трудно! — говорил мне Алексей Максимович в Тессели в 1935 году. — Выходит сборник «Знания» со стихами Скитальца, цензура кое-что повыбрасывала из его стихов, а сам автор в тюрьме, добраться до него нелегко. Ну, я и дописывал.
Рассказал об этом Алексей Максимович в беседе о писательской дружбе, утверждая, что писатели могут и должны дружить, не только чтобы ходить друг к другу в гости, а наведываться один к другому в рукописи и в творческие планы.
Горький приветствует первые рассказы Сергеева-Ценского и А. Толстого, стихи Маяковского, Есенина. Нет явления, мимо которого он прошел бы. Еще задолго до революции Алексей Максимович становится общепризнанным главою не только русской, но и мировой демократической литературы. Влияние Горького на развитие мировой демократической литературы было гораздо более мощным, чем толстовское или чеховское.
Не прост и не всегда прямолинеен был путь Горького. Его увлечение богоискательством получило суровую отповедь В. И. Ленина. Не свободно было от ошибок и отношение Горького к советской власти в первые годы ее становления. Но в целом жизнь его была всегда тесно связана с деятельностью большевистской партии, с ленинскими традициями и выковывалась и закалялась в горниле политической борьбы, сначала под влиянием В. И. Ленина, а затем И. В. Сталина, которых Горький любил со всем жаром художника и человека, как гениев человечества.
Тем, кому довелось слушать его рассказы о Ленине и Сталине, должно быть памятно вдохновенное горьковское восхищение этими двумя великанами истории. Он всегда говорил о них, как бы наслаждаясь тем, что знал их, и, удивленный и покоренный их мощью, их новизной, богатством их натур и дерзновенной силой их характеров, сам зажигался необычайно. Горький был жаден до людей, и писать и говорить о больших людях было для него огромной радостью, вероятно самой большой на свете.
Без увлечения, без страсти Горький вообще не умел жить. Горький нуждался в атмосфере борьбы, взволнованности, приподнятости. Он горел ярким огнем и сам зажигал других.
Атмосфера душевного горения создавалась занятостью делами жизни, борьбой за новое.
И как раздражался он, каким бурлацким гневом подергивалось его лицо, когда не к месту ретивые «опекуны» пытались отгородить его от живой жизни, объясняя это тем, что они-де сохраняют Горького для искусства, сберегают его силы! Натура Горького была волжской, не терпящей узды, влюбленной в простор. Он не мог экономить силы, потому что в широте души, в размахе, в трате без меры только и мыслил себе цель существования.
Кто только не бывал в доме Горького, кто только не писал ему, какими только делами не интересовался он!
Я впервые увидел Горького в 1932 году. Тот, кто был героем отроческих мечтаний, стоял передо мною в вестибюле особняка на Малой Никитской и ласково приглашал войти, пытливо и, как мне показалось, с чрезмерным любопытством разглядывая меня, нового, еще не известного ему. Тогда я еще не знал пристрастия Горького ко всем новым людям, от которых, как от непрочитанной книги, он всегда ожидал открытий.
Это было в апреле 1932 года, вскоре после ликвидации РАППа Центральным Комитетом ВКП(б). Я пришел с Н. С. Тихоновым, который передал мне приглашение Горького притти и рассказать о Ближнем Востоке. С непростительной лихостью я согласился.
Но стоило мне увидеть Алексея Максимовича и невольно поежиться под его изучающим взглядом, как я понял, что не смогу произнести ни слова и что буду вести себя невероятно глупо и смешно.
В тот день у Алексея Максимовича было людно. Из Ленинграда приехали Алексей Николаевич Толстой и Николай Семенович Тихонов, пришли москвичи — Фадеев, Ермилов, кажется Никулин и еще кто-то. Разговор шел сразу о многом. В моей памяти остались только вопросы Горького, обращенные ко мне: давно ли пишу, чем сейчас занят? Узнав, что закончил повесть «Баррикады», о днях Парижской коммуны, он немедленно посоветовал то-то и то-то прочесть. К счастью, я смог ответить, что уже читал рекомендуемое.
— А в Тьера не заглядывали?
Я ответил утвердительно, добавив, что познакомился и с живым участником Парижской коммуны, проживавшим тогда в Москве на покое. Горький заинтересовался:
— Кто он, каков? Кем был при Коммуне? Где живет?
Казалось, он выспрашивает для того, чтобы завтра же отправиться к старику коммунару и все, что я рассказал, досконально перепроверить.
Горький терпеть не мог литераторов, плохо знающих свой материал, и я понял, что перестану для него существовать, если провалюсь на первом же испытании. Да, признаться, едва и не провалился. В конце 1932 года я послал «Баррикады» Алексею Максимовичу и просил отнестись к книге с той теплой суровостью, с какой он относится к произведению любого начинающего писателя.
«Как это ни странно, — писал я, — но те пять лет, что я пишу рассказы, не накопили во мне никакого опыта. По-моему, самым смелым я был, когда писал первый (ужасно глупый) рассказ, — я просто упал в воду и поплыл, ни о чем не думая. Второй я уже писал и думая и мучаясь, третий и четвертый — совершенно не понимая, как эго пишутся рассказы, и так чем далее, тем трудней. А у нас уж так завелось, что писателю, пишущему год, еще кое-кто даст совет, но пишущему два-три года или больше советов и указаний не полагается… Именно поэтому я и написал Вам просьбу о внимании как к начинающему, из желания получить больше».
Алексей Максимович ответил большим письмом, в котором подверг мою повесть жестокой критике. Он касался неровностей и вычурностей языка, клочковатости композиции, самой темы. Он рассматривал книгу как рукопись. И мне стало обидно, что я поторопился напечатать повесть.