Автор Исландии - Халлгримур Хельгасон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Здравствуй!
– Здравствуй.
– Вот ты где сидишь!
– Да, я тут, вроде как с лошадьми говорить пытался.
– Да? И что они сказали? Ха-ха.
– Они сказали, что поговорят со мной, когда закончат обедать.
Она улыбается-смеется себе в сапоги, запыхавшаяся и замученная работой в хлеву. Я помню, насколько величественнее становятся лица в сельской местности. Когда до следующей женщины сто километров, красавица становится еще красивее. А лахудра – любимой. После двух недель на строительстве трассы через пустошь Хольтювёрдюхейди наша буфетчица стала крайне миловидной. Спустя месяц она уже снилась парням каждую ночь. В горах наименее уродливая троллиха становится нимфой. А на безлюдье наименее безмозглый шут – королем. На этом поднялся Фридтьоув. Да… Если б он закрепился в Париже, ему не дали бы вести даже колонку с гороскопчиками в «Ле Монд», а здесь, в царстве вечной шизоты, ему позволили писать о литературе.
Эйвис молчит. Кажется, она думает, как ей быть. Или это я о том думаю? У нее красивые прямые зубы. Едва ли от отца, у англичан зубы обычно плохие. Они у нее от меня.
– Да, они тебя хорошо понимают. Просто с ними надо разговаривать, – произносит она и смотрит на лошадей, затем снова на свои сапоги. – Папа иногда овцам стихи рассказывает. Я однажды застала его за этим в овчарне. А нам он никогда стихи не рассказывает.
– Да… А ты лошадь седлать собралась?
– Да. Надо мне съездить на Болото. Или они там мне навстречу выйдут. Гвюдмюнд в гостях. Мы собираемся съездить на Дот и показать его ему. Ты знаешь, где это?
– Дот?
– Да. Там в войну англичане стояли. У них там был такой дозорный пункт.
– Ах, да, точно.
– Мама рассказывала, что она им туда молоко носила, продавала молоко.
– Да? Они… им, наверно, пить хотелось… летом на жаре.
– Мама говорила, они все время мерзли. Осталась фотография, где она – с одним из них. Я ее однажды у бабушки видела.
– Да, да. А когда твоя мама умерла – я забыл?
– Сразу после смерти Аллы, маленькой сестренки. Ей всего-то два месяца было.
– А как… Она болела?
– Нет, просто… – она обрывает фразу, поднимает брови, надувает щеки воздухом, а потом выпускает его.
Мы молчим. Пока она не произносит:
– Гвюдмюнд в Копенгаген ездил.
– Да-да, это… Постой-ка. Кто это у нас?
– Учитель. Он нас зимой учил.
– Ach so. И он… Он хороший учитель?
– Да, он совсем… Очень хороший.
Она произносит это так красиво и странно. Бог знает, что она на самом деле собиралась сказать. Смотрите, какой чудесный вечер я создал! Конец главы исчез на юге, небеса пусты, как чистый лист, а в верхнем правом углу два слога: «эй» и «вис». Два глаза. Которые смотрят в мои. Разглядывают меня. Эй – вис: ей – ввысь.
– Да, – говорит она.
– Да, – говорю я.
Потом она улыбается.
– Сейчас ты хорошо выглядишь.
– Э, да? Ты так считаешь?
– Да. Ты как будто помолодел. Сейчас ты гораздо здоровее, чем когда только появился.
Если после смерти люди краснеют, то именно это я сейчас бы и сделал. И тогда это было бы покраснением бумаги. Я собрался было сказать «ach so», но сейчас это как-то не к месту, слишком уж седовласо звучит.
– Да? Ты… ты тоже сильно выросла, – отвечаю я, и тут мой взгляд падает на ее ляжки, заполняющие вылинявшие нанковые штаны. В них появилось что-то неприличное. Она держит узду двумя пальцами, ближайшие костяшки высовываются из грязного рукава, словно демонстрационный образец того, что таится в глубине. Эти холодные упругие щеки, на которых выгравирован закат, словно вечерние облака на мраморе!
– Да уж, вон как меня разнесло, – говорит она, усмехаясь ямочками на щеках, а потом кличет собаку, которая прилетает сломя голову к самому ее лицу – обрадованная, что в ее жизни вдруг появился какой-то смысл, – и девушка шлепается на спину в вереск и смеется мокрой морде, которая с пыхтением проходится по ее лицу языком: пожалуй, для умершего писателя в таком зрелище слишком много сырости. Я даю бекасу унести мои глаза прочь с этой моховины. Он опускает их на кочку, и оттуда они смотрят на меня – восьмидесятилетнего, шестидесятилетнего, пятидесятилетнего? – на вереске возле девочки-подростка с собакой на животе.
– Ну вот, – говорит она, отталкивает собаку, хватает уздечку и встает. – Пора бы мне поторапливаться.
Деревенская девчонка. Я смотрю, как она взнуздывает рыжего и взлетает к нему на спину без седла с высокой кочки. Собака бежит за конем. Девочка машет мне, а я продолжаю сидеть. Она поднимает во мне что-то вроде угрызений совести. Не знаю, что это такое, но я ощущаю, что под этим веселым здоровым лицом залегла какая-то тяжесть, словно черная туча, выгравированная на белом мраморе. Эйвис. Какова ее история, я запамятовал?
Я вижу: Хроульв проходит по туну в сторону овчарни и даже взглянуть на меня не желает.
Теперь я у него хожу в работниках. Из тех, что работают за еду, – правда, я не ем. Я сижу в парадной гостиной и занимаюсь тем, что переписываю начисто биографии баранов, повествования об овцах-вожаках и неимоверно сухие сведения о лучших овцах хозяина. Это ужасно баранье занятие, но оно помогает мне скоротать время и улучшить самочувствие. На эту мысль его натолкнула та славная подпись на конверте. «Раз уж ты все равно у нас задержался, хух». Мы сошлись на том, что я останусь у них до лета. Правда, Гейрлёйг выхлопотала мне место в богадельне мертвых писателей во Фьёрде, но, к счастью, в сельской местности все происходит медленно, и я не уверен, что меня вообще впустят в сие увеселительное заведение, учитывая, что я молодею с каждой неделей, как и заметила девочка. Каждую неделю я хожу в туалет, чтоб смотреть на свою персону в зеркало. Она пожилая. А в этом переписывании самое худшее – невысказанное требование фермера, чтоб я писал совсем как компьютер. Я немного дрожал, показывая ему результат первых двух дней.
«Баран Кок, род. у Гвюдмюнда Гейрссона 1943 на хуторе Передний Обрыв, Ледниковая долина. Отец Кока – Смирный Оулава Аусгейрссона с Саумова хутора в Горах. Мать Кока – Ноздря Храпнкеля Фрейстейнссона со Скалы, ее родители: Юность Сигюрда Хьяульмарссона с Холма и Лут Гисли Хавстейнссона с Большой Срединной Горы…»
Стиль